Я бы с удовольствием оставил этот вопрос без ответа, чтобы прервать разговор, но чувствовал, что огорчу этим принца Агриджентского, который делал вид, будто прекрасно знает, кто написал «Саламбо», но из чистой вежливости уступает мне честь ответить на вопрос, а на самом деле находится в жестоком замешательстве.
— Флобер, — выговорил я наконец, но принц в этот миг кивнул в знак согласия, и его кивок заглушил звук моего голоса, так что собеседница моя не поняла толком, что я сказал, «Поль Бер» или «Фульберт»[301]
, но оба имени ее не вполне удовлетворили.— Как бы то ни было, — продолжала она, — какие у него любопытные письма и насколько они превосходят его книги! Впрочем, его переписка это проясняет: он столько говорит о том, как ему трудно писать книги, что понимаешь: он не настоящий писатель, ему не хватает дарования.
— Кстати о переписке, мне кажутся превосходными письма Гамбетта[302]
, — сказала герцогиня Германтская, желая показать, что не боится проявить интерес к пролетарию и радикалу. Г-н де Бреоте понял весь смысл этой дерзости, обвел присутствующих хмельным и растроганным взглядом и протер монокль.— Боже мой, эта «Дочь Роланда» была дьявольски скучной, — изрек герцог Германтский с удовлетворением, происходившим из чувства превосходства над пьесой, на которой он так скучал, а возможно, и из ощущения
Я намекнул, что нисколько не восхищаюсь г-ном де Борнье.
— Вот как? У вас к нему есть претензии? — с любопытством спросил герцог, всегда предполагавший, когда о каком-нибудь мужчине отзывались с неодобрением, что причиной тому личная вражда, а когда хвалили женщину, что это начало любовной интрижки. — Вижу, у вас на него зуб. Чем он перед вами провинился? Расскажите! Нет-нет, между вами явно черная кошка пробежала, раз вы его хулите. «Дочь Роланда» длинновата, конечно, но временами дух захватывает.
— Очень подходит к такому пахучему автору, — с иронией в голосе вставила герцогиня. — Если бедному мальчику довелось хоть раз побыть в его компании, не удивительно, что он нос воротит!
— Впрочем, должен признаться вашему высочеству, — продолжал герцог, обращаясь к принцессе Пармской, — что, отрешаясь от «Дочери Роланда», в литературе и даже в музыке я ужасно старомоден, мне по душе любое старье. Вы мне, быть может, не поверите, но, когда по вечерам моя жена садится к роялю, я иногда прошу ее сыграть старую пьеску Обера, Буальдье[304]
, даже Бетховена! Вот что я люблю. А от Вагнера, наоборот, сразу засыпаю.— Вы неправы, — возразила герцогиня Германтская, — при всех его невыносимых длиннотах Вагнер был гениален. «Лоэнгрин» — шедевр. Даже в «Тристане» попадаются любопытные страницы. А хор прях из «Летучего голландца»[305]
— просто чудо.— А нам, Бабаль, — отозвался герцог Германтский, обращаясь к г-ну де Бреоте, — милее, не правда ли, что-нибудь такое:
Это прелестно. И «Фра Дьяволо», и «Волшебная флейта», и «Хижина», и «Свадьба Фигаро», и «Бриллианты короны», вот где музыка! И в литературе то же самое. Я вот обожаю Бальзака — «Бал в Со», «Парижских могикан»[307]
.— Ах, дорогой, если вы наброситесь на Бальзака, разговор затянется до бесконечности, погодите, приберегите порох до дня, когда у нас будет Меме. Этот еще почище, он Бальзака помнит наизусть.
Герцог, раздраженный вмешательством жены, несколько мгновений убивал ее грозным молчанием. Тем временем г-жа д’Арпажон вела с принцессой Пармской разговор о трагической и прочей поэзии, долетавший до меня лишь урывками, и вдруг я услышал, как г-жа д’Арпажон говорит: «Уж как вашему высочеству будет угодно, я согласна, что он заставляет нас видеть уродство мира, потому что не замечает разницы между безобразным и прекрасным, а вернее, потому что в несносном своем тщеславии воображает, будто все сказанное им прекрасно; я соглашусь с вашим высочеством, что в этом произведении есть и смехотворные места, и невнятности, и безвкусица, и что многое трудно понять, что читать это так тяжело, будто написано по-русски или по-китайски, потому что это что угодно, только не французский язык, но уж когда вы проделали этот тяжкий труд — какая награда вас ждет, какое у него воображение!» Начало этой тирады я не слышал. В конце концов я догадался, что поэт, не замечающий разницы между прекрасным и безобразным, это Виктор Гюго, а стихотворение, которое было так же трудно понять, как если бы оно было написано по-русски или по-китайски, это: