— Баба ты — вот кто! Я сегодня, можно сказать, боевое дело совершил, смерти не побоялся. Тут нужно благодарить человека… Вот люди мне ласку оказали… А у тебя никакой тонкости. Нет мне волюшки от тебя… А ведь подумай только: революция волю несет.
Он осторожно покосился на жену: Ганна спокойно спала.
Таня даже охрипла, похудела за эти дни, появилась синева под глазами, но все же добилась: в Гусарной был организован Совет крестьянских, казачьих и солдатских депутатов.
Корниловцев отогнали за Кубань.
Однажды Богдан выехал осмотреть брод через речку, откуда можно было ожидать нападения. С ним попросился Сергей Шпилько. Не отказал: пусть учится — это же рекогносцировка.
Ветер свирепо рвал башлыки, бухал в бурки. Когда осматривали берег, внезапно выскочил из тальника белый разъезд, обстрелял Богдана и Сергея.
— Ложи коня! — скомандовал Богдан и, мигом слетев на песок, ударил своего жеребца по ноге. — Ложись, Гетман, ложись!
Конь послушно упал на колени, повалился на бок. Сдернув с плеча карабин, Богдан выстрелил из-за шеи лошади раз, второй и крикнул Сергейке, который растерянно крутился на коне под пулями:
— Падай!..
Но поздно… Юноша клонился с седла, выпустив некстати выхваченную саблю. Покатилась по песку папаха с красным верхом. Нога Сергейки застряла в стремени, он беспомощно повис, длинный чуб его тащился по земле.
…Уверенно целясь, Богдан загонял разъезд в тальник, а тем временем мазаевский дончак тащил молодого бойца по кругу. Сергейко греб мертвыми руками песок, и конь, теряя равновесие, кособочась, кружился, как бы привязанный к этому проклятому месту.
Из Попутной пришла смена, и партизаны в лучах вечернего солнца ехали домой.
Растянулись вереницей по степи, посвешивали ноги с подвод, дымили люльками.
Пресный аромат земли распирал грудь. Зеленели посевы. Меркла вечерняя заря, облака над горизонтом ярко просвечивались, золотились. Казалось, что бойцы ехали из степи, с полевых работ, а на подводах — не пулеметы, а плуги и бороны.
Может, ничто и не напоминало бы о столкновении с белыми, если бы не первая подвода. Там на азиатской бурке лежал юный казак — чернобровый Сергей Шпилько. Иногда он покачивал кудрявой головой, словно хотел сказать: «Ох, рано, людоньки, рано!..» К подводе был привязан конь. Он тревожно храпел, обнюхивая своего бесталанного хозяина.
Колонна ехала в трауре. Это была первая жертва, и каждый остро чувствовал утрату. Не вязались разговоры.
Позади на своей киргизской кобыле медленно ехал Кавун.
— Сосватала кадетская пуля парня, — вздыхал он. — Эх, а хлопец же какой!.. Лучше б меня убило!
— А тебе что, Гаврюха, свет белый надоел? — спросили с подводы, стремясь как-нибудь поддержать разговор.
— Где там!.. Жить хочется, и еще как!..
— Ну, и сколько же лет еще хочешь протянуть?
— Об этом поспрошай у моей Ганны…
— А жинка тут при чем?
— Чудак-человек, от жинки и зависит…
— Та ну?..
— Не знаете вы, хлопцы, что такое жинка…
— А ну, Гаврюша, поясни, — ухватились партизаны, стараясь рассеять печаль.
— Так слушайте… Была у одного мужика жинка, да такая вреднющая, что и не знал он, как от нее отделаться. Одного разу едут они с ярмарки мимо старой крыницы. Воды в ней не было — одни камни на дне да змеи. Вот мужик взял да и кинул туда свою жинку, еще и перекрестился. А домой приехал — дети замурзанные, голодные плачут: «Кушать!..» Крутился, крутился — ничего не поделаешь без хозяйки! Связал вожжи и пошел до крыницы. «Если жива, — думает, — то вцепится». Чует, что-то тяжелое прицепилось. Вытягивает, а то черт. «Дядечка, — просит, — не кидайте меня назад. Жил я со своим другом десять лет тихо да мирно, а теперь кто-то кинул сюда сатану в юбке, и она жить нам не дает». Вытянул дядька и другого черта. «Спасибо, дядечка!» Кланяются, радуются, что спаслись от неминуемой гибели: «Мы тебе добром отплатим».
Рассказывал Кавун, а казаки усмехались криво, натянуто. Не закончив свою басню, Гаврила сердито хлестнул кобылу.
Уже и казацкое солнышко — месяц — выкатилось из-за туч, замигали звезды, подули ветры.
Когда подъезжали к станице, возле Семибратского кургана вдруг заметили что-то белое.
Кони замедлили ход, насторожили уши. Навстречу плыло что-то, будто лебедь, и вдруг взмахнуло крыльями.
Передние кони вздыбились. Подводчик натянул вожжи.
— Тю, будь ты неладна!.. То баба…
Это Шпильчиха взмахнула руками: узнала коня без всадника. Еще солнце не садилось, как она пришла сюда. То ли ей приснился опрокинутый челн или подстреленный сокол, то ли просто самый чуткий на свете инструмент — материнское сердце — почувствовало беду: выбежала за станицу.
Простонала, словно чайка, и припала к холодной груди сына:
— Сыночек мой — князю мой, соловейко мой — канареечка моя, мой пахарь — мой работничек, мой родненький — мой маленький!..
Вздрогнула станица; звезды потухли; Уруп застыл, и месяц, затуманившись, нырнул в глубину… Ветряки, молча взывая, простерли крылья к небу; прижимаясь к земле, низко полетели ветры на все четыре стороны, понесли весть о материнском отчаянии.