Чехов не останавливается на одной только критике товарно-денежных отношений, вытеснивших все прочие. Реалистично воссоздавая порочную действительность, он допускает возможность, что в этом селе изначально не было ничего подлинного — ни ценности, ни совести, ни добродетели. Точно так же, как Энгельс отвергает предположение Маркса о том, что Россия может обойтись без перехода к капитализму, потому что основой для настоящего коммунизма могла бы стать крестьянская община, — так и Чехов, по-видимому, отрицает здесь само представление о том, что в русской деревне когда-либо существовала общинная основа для отношений между крестьянами. Вторая жена купца, Варвара, соблюдает видимость добродетели, берет на себя хлопоты, которые можно было бы отнести к «этике заботы», — держит дом в чистоте, проявляет мягкость характера и делает добрые дела, — однако Чехов открытым текстом сообщает нам, что ее присутствие выступает не спасительным средством, а лишь предохранительным клапаном, удерживающим деревенских жителей от взрыва возмущения или даже от бунта: «милостыня ее действовала в эти тягостные, туманные дни, как предохранительный клапан в машине»[296]
. Это понятие о предохранителе то и дело всплывает в течение всего рассказа, нагнетая ощущение присутствия могучих и потенциально разрушительных сил, накопившихся внутри бесчувственной машины капитализма, которая продолжает исправно работать благодаря какой-то загадочной и иллюзорной силе, символизируемой звуками гармони и зрелищем танца. Во время буйного застолья, устроенного по случаю женитьбы Анисима, стихия этих разрушительных сил едва не прорывается наружу:Зашло солнце, а обед продолжался; уже не понимали, что ели, что пили, нельзя было расслышать, что говорят, и только изредка, когда затихала музыка, ясно было слышно, как на дворе кричала какая-то баба:
— Насосались нашей крови, ироды, нет на вас погибели![297]
А потом старший Цыбукин выходит плясать, и тогда становится понятно, что пляски и пьянство выполняют функцию карнавального предохранительного клапана:
Но вот и сам старик Цыбукин вышел на средину и взмахнул платком, подавая знак, что и он тоже хочет плясать русскую, и по всему дому и во дворе в толпе пронесся гул одобрения:
— Сам вышел! Сам!
Плясала Варвара, а старик только помахивал платком и перебирал каблучками, но те, которые там, во дворе, нависая друг на друге, заглядывали в окна, были в восторге и на минуту простили ему все — и его богатство, и обиды[298]
.Если у Толстого пляска наверняка символизировала бы подспудное единство патриархальной России, которое приносило бы утешение униженным и оскорбленным крестьянкам, то у Чехова танец лишь маскирует физическое притеснение и обнаруживает, что за проявлением патриархальной власти скрыта одна только грубая сила. В «Мужиках» девушки водили хоровод, и издалека слышалось их пение, которое «казалось стройным и нежным», но и там его заглушало угрожающее полыханье гончарных печей, грязная брань и пьяные голоса мужиков, певших в трактире, и неизбежное возвращение домой пьяного Кирьяка, вечно бившего жену.
Горький увидел в Анисиме обобщенный образ рядового обывателя и в крахе его жизни усмотрел типичную ситуацию, в которой оказывался всякий человек рубежа веков:
Его давно уже тяготят мучения совести, но он все-таки делает фальшивые рубли… Ведь, милостивые государи, как подумаешь хорошенько — все мы фальшивые монетчики! Не подделываем ли мы слово — серебро, влагая в него искусственно подогретые чувства? Вот, например, искренность — она почти всегда фальшивая у нас. И всякий знает, сколько он лжет даже тогда, когда говорит о правде, о необходимости любви к ближнему, уважения к человеку[299]
.