Вскоре после полудня Мышкина представляют генеральше Епанчиной и трем ее дочерям — Александре, Аделаиде и Аглае. Дамы очарованы его светлой невинностью. В ходе расспросов князь излагает слегка беллетризованную историю несостоявшейся казни Достоевского, имевшей место 22 декабря 1849 года. В том или ином виде сцена казни присутствует в ряде его романов и повестей. В данном фрагменте она служит важным ключом «достоевского» стиля. Подобно звериным воплям Кассандры в «Агамемноне» Эсхила, она дает понять, что в основе поэмы лежит ужасающая и выстраданная истина. «Да для чего же вы про это рассказали?» — требует ответа Аглая. Этот резонный вопрос предопределяет ее последующие насмешки над тайной «простоватости» князя.
Но вместо ответа князь с воодушевлением излагает еще две истории. Он пересказывает свои впечатления от смертной казни (об этом он уже поведал камердинеру — то есть, и читателю — в передней у Епанчиных). И наконец — еще одну, откровенно диккенсовскую по духу историю о совращении и прощении, которая, по его словам, случилась на его глазах в Швейцарии. Из каких соображений Достоевский приводит эти рассказы — не вполне ясно. Можно предположить, что тема падшей женщины и детей, обретающих понимание и любовь, готовит нас как к ассоциациям князя с Христом, так и к особому пониманию Мышкиным Настасьи. Но Аглая настаивает (полагаю, вполне справедливо), что за поведением князя и выбором тем для рассказа стоят какие-то «особые мысли». Достоевский объяснить этого не может, что наводит на размышления: не исходит ли риторическая настойчивость, с которой подан материал в этих трех «ключевых моментах» от автора, а не от персонажа. Это кажется тем более вероятным, если вспомнить, насколько радикально мотивы, затронутые Мышкиным, связаны с личными воспоминаниями и маниями писателя.
Взглянув на Аглаю, князь называет ее «чрезвычайной красавицей», «почти как Настасья Филипповна». Он свел имена этих двух женщин в опасную близость и теперь вынужден рассказать госпоже Епанчиной о фотографии. Подобная болтливость приводит Ганю в бешенство, и он впервые произносит слово «идиот». Вдруг мы понимаем — и это открытие происходит в полностью драматическом контексте, — что Ганя терзаем не только неоднозначным отношением к Настасье Филипповне, которую презирает его семья, но и любовью к Аглае. Ганя уговаривает Мышкина передать Аглае записку. В ней он умоляет дать ему хоть малейшую надежду; одно лишь слово Аглаи, и он сразу откажется от Настасьи и своих лихорадочных ожиданий богатства. Аглая тут же просит Мышкина прочесть записку и унижает секретаря в его присутствии. Ее поступок наводит на мысли о нарождающемся интересе к «идиоту» и о склонности к истерической жестокости, которая темной ноткой проглядывает в ее характере.
В гневе от собственной униженности, Ганя напускается на князя и ругает его за «идиотизм». Но когда Мышкин делает ему вежливое замечание, от Ганиной злости не остается и следа, и он ведет князя к себе домой. В их диалоге проявляются те самые резкие смены настроения, которые так обожал Достоевский. Он имел обыкновение опускать нарративные вставки, переходя напрямую от ненависти к расположению или от истины к ее утаиванию, поскольку сочинял драматургически и видел выражение лиц и жесты своих персонажей, как если бы они говорили со сцены. По дороге Ганя злобно поглядывает на князя. Его дружелюбное приглашение имело целью выиграть время. Этот «идиот» может оказаться полезным. Здесь присутствует весь спектр физического взаимодействия, окружающего собой язык. Достоевский — один из тех писателей, которых следует читать с постоянно включенным зрительным воображением.
Время уже хорошо за полдень. Дом Гани — одна из тех «достоевских» Вавилонских башен, из чьих промозглых комнат летят, словно ослепленные летучие мыши, полчища персонажей. Пьяные чиновники, студенты без гроша в кармане, полуголодные швеи, добродетельные, но попавшие в опасное положение девы, дети с наивными глазами — все они нам уже знакомы. Это — потомки маленькой Нелл[102]
[103] и остальной галереи диккенсовских персонажей. Они населяют европейский и русский роман от «Оливера Твиста» до Горького. Они спят на «старом … диванчике, на дырявой простыне», питаются жидкой кашей, живут в страхе перед домовладельцами и ростовщиками, зарабатывают свои жалкие гроши стиркой или переписыванием бумаг и разводят удручающе огромные семьи в наводненном людьми мраке. Это — малые сии, обреченные в аду больших городов, через который вели своих многочисленных последователей Диккенс и Эжен Сю. Достоевский привнес в эту традицию довольно беспощадную комедию, которая рождается из унижения, и идею о том, что в литературе — как и в Писании — самую ясную правду можно услышать лишь из уст ребенка.