«Но вдруг другая рука остановила на лету Ганину руку.
Между ним и сестрой стоял князь.
— Полноте, довольно! — проговорил он настойчиво, но тоже весь дрожа, как от чрезвычайно сильного потрясения.
— Да вечно, что ли, ты мне дорогу переступать будешь! — заревел Ганя, бросив руку Вари, и освободившеюся рукой, в последней степени бешенства, со всего размаха дал князю пощечину.
Раздались восклицания со всех сторон. Князь побледнел. Странным и укоряющим взглядом поглядел он Гане прямо в глаза; губы его дрожали и силились что-то проговорить; какая-то странная и совершенно неподходящая улыбка кривила их.
— Ну, это пусть мне… а ее… все-таки не дам!.. — проговорил он наконец; но вдруг не выдержал, бросил Ганю, закрыл лицо руками, отошел в угол, стал лицом к стене и прерывающимся голосом проговорил:
— О, как вы будете стыдиться своего поступка!»
Это один из сильнейших пассажей в «Идиоте» или даже, пожалуй, — во всей истории романа. Но поддаются ли подобные эффекты внимательному изучению? Ведь они зависят, — как в поэзии или в музыке, — от всего произведения в целом.
Интуиция затравленного зверя подсказывает Гане, что его главный соперник — не Рогожин, а «идиот». Но причина их конфликта — хотя ни Ганя, ни Мышкин этого полностью не осознают — это не Настасья, а Аглая. Князь принимает пощечину так, как принял бы ее Иисус, и, назвав его через пару мгновений «овцой», Рогожин озвучивает этот символ. Князь уже простил Ганю, но ему невыносимо, что он стал участником Ганиных мук и унижения. Ибо, поняв Аглаю еще при знакомстве, он
Настасья была свидетелем этого инцидента. Она взволнована «новым чувством» (это мне кажется или Достоевский нас слегка подталкивает к выводам?) Имея в виду князя, она вдруг говорит: «Право, я где-то видела его лицо!» Это бесподобный штрих: он указывает на таинственное сродство «идиота» с тем Князем, который смотрит на Настасью с икон. Мышкин спрашивает ее, правда ли она такая, какой сейчас притворяется? Настасья шепотом отвечает, что не такая, и поворачивается уходить. В этот раз она, вероятно, сказала правду. Но это лишь часть правды. Вторая часть известна Рогожину: в диалектике его отношений с Мышкиным необходимая истина состоит в том, что каждый из них приходит к своей, противоположной другому, половине знания. Ему ведомо, что в Настасье есть еще что-то, и это «что-то» он оценивает в сто тысяч рублей. В сопровождении своих прихвостней он в гневе отправляется на поиски денег.
Имея в виду обстоятельства жизни и тяготы Достоевского, во время которых он писал первую часть «Идиота», остается дивиться точности и уверенности его ходов. Внезапный жест (пощечина Гани, пощечина Шатова, поклон Зосимы перед Дмитрием) — это язык необратимого. После такого жеста мгновенно опускается тишина, но когда диалог возобновляется, его тон и наше восприятие отношений между персонажами — уже иные. Напряжение столь велико, что всегда есть риск, будто речь сейчас перерастет себя и перейдет в действие, обернется ударом, поцелуем или эпилептическим припадком. Слова заряжают контекст энергией и подспудным насилием. Жесты, в свою очередь, столь ошеломительны, что они резонируют внутри языка — но не в виде отстраненно пересказанной физической реальности, а как взрывной образ или метафора, высвобожденная силой синтаксиса (и здесь я говорю о синтаксисе в самом широком смысле). Отсюда — двусмысленная и галлюцинаторная атмосфера в изображении Достоевским физического действия. Что именно перед нами — то, что сказано, или же то, что совершено? Наши колебания показывают, насколько «достоевский» диалог драматургически точен. И в этом — суть драмы: речь есть движение, а движение — речь.