Мастерство, с каким Достоевский владел драматическими средствами, позволяют сравнить его гений с гением Шекспира. Правомочность такого сравнения можно показать, лишь двигаясь в обратную сторону, от результата к методу, и признавая с самого начала огромную разницу в средствах выражения. При этом мы, видимо, подразумеваем, что владение особыми инструментами драмы позволило Достоевскому достичь такого трагизма ситуаций и такой глубины проникновения в суть человеческих мотивов, что его романы более, чем у кого-либо еще, вызывают в памяти шекспировские шедевры. И, продолжая помнить о несравнимости шекспировского стиха и «достоевской» прозы, можно утверждать, что для обоих авторов диалог служил основным средством реализации замысла. Писатель оценил бы сравнение его произведений с Шекспиром. В записных книжках к «Бесам» он отмечал, что «реализм» Шекспира, как и его собственный, не ограничивался простой имитацией повседневной жизни: «Шекспир — это пророк, посланный богом, чтобы возвестить нам тайну о человеке, душе человеческой». Это суждение, несомненно, намекает и на то, как Достоевский видел себя самого. Контраст с толстовским отрицанием Шекспира во всех отношениях показателен.
Сходным образом уместны — но не более того — и аналогии, которые проводят между Достоевским и Расином. Про обоих можно сказать, что они посредством драматического действия и драматической риторики выразили сравнимые по остроте наблюдения об оттенках и многообразии человеческой души. Расин и Достоевский воплотили в драме свои уникальные выводы о свойствах сознания и, сталкивая между собой различные аргументы, сумели сформулировать идеи по поводу масок бессознательного.
Мы можем — в достаточной степени условно — обосновать подобные сопоставления, признав, что в романах Достоевского присутствуют те ценности, концепции и действия, которые ушли из западной литературы вместе с елизаветинской и неоклассической трагедией. У Достоевского есть право считаться «драматургом», представляющим эту высокую традицию. Он обладает безошибочной интуицией во всем, что касается драмы. В жертву единству действия он приносит мелкие претензии на правдоподобие. Он достиг той свободы, когда можно не обращать внимания на мелодраматические совпадения и маловероятные события, на грубость мелодраматических инструментов. Самое главное для него — истина и величие человеческого опыта в свете страстного конфликта. И постоянным средством выражения для него служит прямое высказывание: духа — к духу, души — к «я».
IV
«Идиот» — самый несложный по структуре роман Достоевского. Повествование со схематической ясностью следует от пролога и рокового пророчества Мышкина к реально совершенному убийству. Роман с характерной прямотой задает старинную загадку трагического героя. Князь невинен и в то же время виновен. Он признается Евгению Павловичу: «О да, я виноват! Вероятнее всего, что я во всем виноват! Я еще не знаю, в чем именно, но я виноват!». «Преступление» Мышкина — в том, что его сострадание больше его любви, ибо если на свете есть слепая любовь («Король Лир»), то есть и слепая жалость. Князь «любит» обеих — и Аглаю, и Настасью, но любовь его не всеобъемлюща ни в том, ни в другом случае. Тема любовного треугольника захватывала Достоевского, она символизировала для него трагический ход вещей. Ей посвящен центральный сюжет в «Униженных и оскорбленных» (книге, которую во многих отношениях можно считать предварительным наброском «Идиота»), и еще глубже она разработана в «Вечном муже», в «Бесах» и в «Братьях Карамазовых». Достоевский верил, что можно любить сразу двух людей с одинаковой, невероятной силой. Он видел в этом не извращение, а повышенную способность к любви. Тем более — милосердие, оно не иссякает, и на скольких бы людей ни распространялось, его не становится меньше — в отличие от количества любви.