Однажды Н.‑Д. обмолвился, что видит в своем секретаре образцово налаженный информационный аппарат. Сравнение оказалось на редкость точным. Сама Бокшанская постепенно сотворила себя в качестве образцовой машины по перерабатыванию театрального сора в ценный исторический материал. В течение двух десятилетий «информационный аппарат» работал без устали. Эту машину ничто не могло остановить. Начиная с американских гастролей 1922–1924 годов вплоть до эвакуации в Саратов в начале Великой Отечественной войны Ольга Сергеевна протоколировала мхатовское житье-бытье. Еще в Америке она взяла себе за правило отчитываться дважды в неделю и этому правилу старалась следовать. Она сочиняла свои отчеты перед спектаклем и во время его, при свете лампы и при свечах, в одиночестве и посреди театральной толпы, в тишине и в атмосфере галдежа и актерского трепа, она писала, отыграв свой выход в массовке (в Америке она участвует в народных сценах), рапортовала, когда глаза слезились и веки не поднимались (она страдала птозом, то есть параличом мышц, которые управляют веками глаз). Ольга Сергеевна печатала донесения на машинке, часто исписывала поля («очень по-женски»), письма нумеровались и датировались, отправлялись пароходом через океан (из Америки), официальной почтой (когда Н.‑Д. подолгу жил в Голливуде или в Италии), в годы войны добровольными почтальонами становились советские летчики, почитавшие за честь доставить письма из Саратова в Нальчик или Тбилиси, где застрял тогда Н.‑Д. Так постепенно складывалась летопись трудов и дней советского МХАТа, которую мы впервые представляем современному читателю.
«Благодарю Вас за все, что Вы сделали для меня, что Вы сделали из меня», – признается Бокшанская в одном из ранних писем европейско-американского цикла. И действительно, Н.‑Д. в какой-то степени сотворил своего секретаря. Ольга Сергеевна оказалась своего рода «душечкой» (в чеховском смысле слова). За два десятилетия рядом с Немировичем она прониклась не только его интересами, но впитала его способ жизни в предлагаемых обстоятельствах, метод оценки людей, распознала его вкусы, слог, тип юмора, научилась играть на его слабостях и растравлять его худшие инстинкты. Мотив тайной любви, окрасившей два десятилетия несостоявшегося служебного романа, лишь однажды прорвался в переписке: «Помните, в последний наш разговор, на веранде кафе в Берлине, Вы мне сказали: „Моя власть над вами велика“. Это верно, Владимир Иванович, Ваша власть надо мной страшно велика, громадна, – и все-таки что-то ведь сломалось тогда, в мае, в Космополитен-театре. Только я об этом никому не говорю, чтоб не давать никому права говорить со мной о Вас иначе, чем позволяю говорить».
О. С. Бокшанская была «льстишкой» (воспользуюсь ее же словцом). «Милый, дорогой, изумительный, чародей, волшебник, прекрасный, мудрый, единственный, бесстрашный» – малая часть эпитетов, которыми осыпается Владимир Иванович. Такого рода тон принимался адресатом Бокшанской по умолчанию. Ему нужна была информация, а приторная лесть его не смущала: подобно многим представителям театрального мира, он мог поглощать ее в неограниченном количестве.
Конфидентка Н.‑Д. попала в среду Художественного театра после революции и очень быстро усвоила местный жаргон – свойство почти всех мхатовских неофитов. «Надо заканчивать письмо, одевать мой тяжелый головной убор и идти на сцену переживать последнюю картину. Милый Владимир Иванович, если б Вы знали, как это неловко – выходить, когда нет образа, нет интереса, есть одна обязанность».