Она попросила о последней прогулке, и он укутал ее в плед, натянул на лицо марлевую повязку и приготовил кислородную маску, а выкатив на лестничную площадку, вспомнил, как, похитив из онкоцентра, провез ее на инвалидной коляске по лестнице, и она смеялась. Хочешь, я спущу тебя по ступенькам, спросил он ее, будет весело. Но она, подняв на него выцветшие от боли глаза, прошептала, приспустив слабой рукой повязку, чтобы ему было лучше слышно: ты с ума сошел, я старая больная женщина, убить меня хочешь, что ли. Когда он повез коляску по неровному, в заплатках асфальту, колеса грохотали и ее тело тряслось, так что он встревожился: как ты себя чувствуешь, не укачивает тебя от этой тряски, не тяжело ли, а она тихо ответила: ничего, что ж поделаешь, старый фургон, разбитые дороги, я привыкла. Пока он катал ее по тропинкам сквера, за перинатальным центром, ей казалось, что они едут и едут в своем фургоне, запах бензина и краски проникал внутрь, а сложенные в углу доски для сцены и декорации так и норовили упасть, так что ей приходилось их придерживать обеими руками. Она блуждала в своем воображении, старая женщина с дешевой папиросой между двумя пальцами, которую она то и дело прикладывала ко рту, хотя никакой папиросы на самом деле не было, актриса, разъезжавшая по деревням и поселкам со своим маленьким театром одной актрисы, и когда он, прокатив ее вокруг пруда с большими, неповоротливыми рыбинами, сел отдохнуть на скамейку, она уже слышала стук сколачиваемых досок и видела зрителей, собиравшихся на ее бесплатное представление: внимание, только сегодня и больше никогда, спектакль по мотивам реальной жизни. Старые роли и чужие судьбы отшелушивались от нее, как сухая кожа, что струпьями теперь сходила с ее шеи и щек, и ей хотелось играть саму себя, проживая на сцене свою жизнь, в которой теперь так причудливо переплелось бывшее с небывшим, а реальное с выдуманным. Ему было грустно оттого, что она больше не говорила с ним, а, запертая в своих фантазиях, была теперь как вывернутая перчатка и, выставив наружу свою изнанку, хранила самое сокровенное внутри, а он не мог, как в замочную скважину, подглядеть за той жизнью, которую она проживала теперь в своем воображении без него, и чувствовал себя бесконечно одиноким.
Ты жалеешь, спросил он ее.
О чем мне жалеть, разве что о пироге с голубикой, который я так и не попробовала, а вообще у меня была долгая жизнь, такая долгая, что любой позавидует, и мне ли, седой старухе, жаловаться, ведь прожитые годы висят на мне и тянут к земле своей тяжестью, прошептала она, поправляя выбившиеся седые пряди, которые трепал и лохматил ветер.
Тебе страшно, нагнувшись к ней, он поправил сползший платок.
Чего мне бояться, ведь боятся неизвестности, а я знаю, что меня ждет, долгожданный отдых от жизни, от которой я так устала, а если вдруг по ней соскучусь, то уж не забудь свое обещание, буду пользоваться иногда твоим телом, не злоупотребляя гостеприимством, конечно.