Читаем Третий пир полностью

На гроб опустилась крышка, рыдания зазвучали пуще, трое местных шаромыжников в фуфайках завозились с гробовыми хитроумными (никак от червей?) замками, не желавшими защелкиваться. Жутковатая возня и плач покрылись фальшивым Шопеном.

— Мои пациенты непременно выздоравливают, а главное — умирают неожиданно. Помните у поэта: «Легкой жизни я просил у Бога, легкой смерти надо бы просить». Вот перед вами образец великолепной кончины: автомобильная катастрофа, доли секунды — и готов.

— Все умирают?

— Кому положено.

Гроб приподнялся, поплыл и начал медленно, рывками погружаться на замусоленных ремнях в зияющую глиной вечность. Человечество не в состоянии примириться с этим великим бесповоротным таинством и создает суетню. «Пойти бросить горсть земли», — пробормотал господин, сунул Вэлосу свой зонт, рассек плотную массу, вернулся, на ходу натягивая перчатки.

— Вы меня заинтересовали, я тоже, знаете, не родственник.

— Как не знать, Мстислав Матвеевич. Вы классик.

— Я простой труженик.

— Ну да, советский классик. Четырежды лауреат. Над чем сейчас работаете?

— Над вторым томом.

— Сколько предполагаете выдать?

— Четыре.

— Не мешкайте, времена могут измениться.

Возле ямы уже вовсю орудовали шаромыжники с лопатами (непременная спешка, скорей, скорей — отойти от края, вернуться сюда и замотать ужас застольем…), всяческие представители держали венки наготове, кинематографический деятель в роскошном иностранном плаще изготовлялся произнести речь.

— Времена уже менялись, ничего — выдюжили. Вот вы говорите, молодой человек… как вас?

— Евгений Романович. Можно просто Жека.

— Евгений Романович. А фамилия?

— Вэлос.

— Это что ж за фамилия?

— Я — грек.

— В каком смысле?

— …наш дорогой товарищ! — вскрикнул вдруг в плаще, и с безлиственных ветвей сорвались монастырские вороны (точно нищенки в тряпье при явлении «властей»), заметались, загалдели, присоединяясь к соболезнованиям.

— Да, никакого смысла в этом нет. Я наш.

— А по паспорту?

— Наш, русский.

— Ну ладно. Вы говорите, пациент абсолютно выздоровел. А я слышал, будто перед кончиной он ударился в религию, крестился, венчался. Если это считать выздоровлением…

— Ни-ни. Редко общались последнее время, дел по горло, я б его привел в разум, но, как видите, срок его истек.

— …Други! — взывал в плаще. — В этот день скорби мы все как один…

— Эту шайку я б распустил, — заметил Мстислав Матвеевич; тут же деятеля сменил второй, тоже в импортном плаще, но другого покроя, и начал:

— Дорогой товарищ! Если ты слышишь нас…

— Нет уж, не надо. И за гробом не оставят в покое. Я-то пришел убедиться… как бы поточнее?..

— Я тоже, — подхватил Вэлос. — Убедиться, что все в порядке. И вообще я люблю похороны. Сегодня утром уже хоронил: Фридрих Маркус, иностранный журналист, сгорел на пожаре.

Мстислав Матвеевич с мощной высоты уставился на густо-черный затылок доктора: подобная мысль пахнет извращением, погребальным духом сырой земли… да и доктор ли он? грек ли? В одном, однако, прав: эпопею надо кончать. К сожалению. Впервые за более чем тридцатилетнюю неутомимую деятельность Мстислав Матвеевич ощущал что-то вроде вдохновения, трепет, шелест огненных (не ангельских) крыл, восторг абсолютной власти, двигающей народы туда— сюда — незнамо куда… в фантастическую Индию, например. У нас это называется коммунизмом… неважно. Важен этот жест, римсковизантийский, александромакедонский, арийский, мановение нечеловеческой, сверхчеловеческой руки — и идущие на смерть с упоением приветствуют тебя! Бесчисленно воспет пернатый шлем или горбатая треуголка… а суровая солдатская шинель ждет (то есть пето-перепето, но фальшиво). А ведь последний из стальной когорты, властелин полумира, в каком-то смысле всего мира: взял красный карандаш, сейчас черкнет несколько слов — завтра забастуют рудокопы в Мексике, чудовищно толстый премьер выкурит лишнюю сигару, шанхайский кули вскинет винтовку, и вздрогнет махинатор на нью-йоркской бирже… Мстислав Матвеевич вздохнул со всхлипом, зачесались руки, так писать он не приучен: возросши в соцреализме, потаенные мечты сами собой укладывались в псевдотолстовские, николоостровские народные сцены, заседания Политбюро, ночную исповедь другу юности и т. п. Но иногда — вот как сейчас — настигали огненные моменты. Очнулся, огляделся, киношники выкладывались с профессионально отмеренным рвением (завидовать уже некому), воронье скользило остервенело, маленький доктор слушал, кажется, забавляясь, поднял черную головку, блеснули очки. Мстислав Матвеевич решился:

— Мне хотелось бы с вами проконсультироваться.

— Валяйте.

— Здесь не совсем уместно. Может, заедем в клуб?

Грек тотчас стал набивать себе цену: с одной стороны — безумно занят, с другой стороны — классик, с третьей…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее