– А вот насчёт детей, – заметил Алянчиков, – это сомнительно. В прошлом году у нас в Окружном суде было два таких дела – одна солдатка перед возвращением мужа утопила ребёнка в пруду, другая, замужняя, отравила спичками. А сколько таких случаев остается нераскрытыми? В Борце вон чуть не год находят мёртвеньких, да только редко дознаются, чьи они. Вам ли не знать, насколько крестьяне не любят всякой дознаний и уголовщины. Если что и знают, то предпочитают помалкивать. Круговую поруку отменили, а тень-то осталась.
– Ну, если почти целый год питаться постною пищей? А ведь иные-то разве в скоромные дни щи свои молоком прибелят.
– Да пустое, – возразил Александр Павлович, – крайне редко убивают из-за нужды. Стыда снести не могут.
– В этом и есть прогресс, – сказал Сергей Леонидович. – Если древние убивали из нужды, то теперь от мук совести.
– Хорош прогресс! – воскликнула Екатерина Васильевна и посмотрела на Сергея Леонидовича как-то недоброжелательно.
– Ну это всё же дело частное, – заключил Алянчиков. – Воспитательный дом-то в Москве всё же стоит. Да и у нас вон в Сапожке приют. Там стыду и место.
Московская зима тринадцатого года уже ничем не напоминала предыдущую. Волны гнева улеглись, и улицы снова поглотило коловращение упорядоченного заботами и довольством бытия. Циклоны, вольно окутывающие земной шар, донесли из Нового Света новую моду под названием «lumberjack». Жеманную женственность хипстеров сменила нарочитая брутальность. По какой-то загадочной причине многие молодые мужчины за океаном ощутили безотчётную тоску по своей идентичности. Они вдруг увидели себя простыми, прямыми и грубоватыми парнями в бородах отцов-основателей и в домотканых рубахах с винчестером на коленях и с топором в ногах, точно им и впрямь предстояло тяжёлым мужским трудом расчищать девственные дебри то ли непроходимых лесов, то ли демократического правления.
Дровосеки в изобилии появились и на московских улицах, но их нарочито ухоженные бороды, каждый волосок которых был на особом ценнике у столичных парикмахеров, здесь напоминали скорее мудрых императоров Антонинов и их не менее утончённых собеседников. Но на чужой почве форма эта означала ни первого и ни второго. В полной мере пользуясь преимуществами цивилизации, влитые в строй до миллиметра, молодые люди с завитыми бородами как бы отделяли себя и от неё, и от него, сторонились обоих, и в Грише Сабурове эта символичная ложь порождала брезгливое недоумение.
Гриша продолжал жить своей несуществующей жизнью, и чем чаще встречал не в меру ухоженных бородатых молодых людей, живших в своих планшетах, тем больше в нём укреплялось чувство, что он и впрямь забрёл
за край света, за пределы ойкумены, передвинуть границы которой ещё предстоит какому-то новому Колумбу.
Однажды поздним вечером он, покуривая, смотрел с балкона на проистекающее внизу движение и вдруг увидел, как идущие по двору юноша с девушкой остановились у занесённой снегом машины. На автомобильном капоте юноша начертал загадочные знаки. В том, что означали эти знаки, у Гриши сомнений не было. Пара ушла и скрылась из глаз, легко унеся своё чувство, а Гриша, как заворожённый, засунув в рот вторую непредусмотренную сигарету, продолжал рассматривать изогнутые линии.
Много лет назад сам Гриша, без усов и без бороды, которых, он, впрочем, никогда и не носил, возвращался с вечеринки, точнее, провожал девушку, которая была ему мила. По меркам города жили они далеко друг от друга, но Гришу совершенно не заботило, каким образом предстоит ему добираться до родного очага. Он знал, что каждое усилие в этом направлении будет только прибавлять к тому счастью, которое им владело. В уснувшем дворе, осенённом притихшими тополями, под снегом дремали машины. На капоте одной из них он, сняв перчатку, написал слова, которые стеснялся произнести, и выражение её лица хранилось у него в памяти, точно скрижаль: удовлетворение было лишь флёром польщённого чувства, только скрывавшее настоящее его значение – спокойной уверенности в том, что бороздки на снежном полотнище выразили саму истину, как бы её ни понимать. Частицы редкого снегопада только усиливали это впечатление. Он знал, что он не попрощается с ней у подъезда, что они войдут туда вместе и, не в силах оторваться друг от друга, будут долго сидеть на ступеньках, обшаривая блуждающими глазами слипшиеся лица, охваченные возбуждённым румянцем, в котором, как и в шальных взглядах, чувствовалась тревога, как будто в их душах таилось предуложенное знание о том, что судьба не на их стороне. В глазах её он видел не одно лишь море, и даже не океан. Там, казалось ему, таилось само средостение его жизни, и этими долгими, длинными, бесконечными взглядами он словно бы сантиметр за сантиметром вытягивал волшебную ленту бытия. Она была настолько прекрасна, что останавливала время, и являло собою одно лишь начало и его продолжения; некая прерывистость этих пленительных образов, конечно, присутствовала, но не существовало даже намёка на какой-то конец.