Кажется, она забылась и прижалась щекой к моему плечу, кажется, меня едва держат ноги, кажется, я отхвачу сегодня по морде… снова. И плевать, кто это будет, отец или ОН, мне всё равно, пусть убьют меня, пусть линчуют, но это мгновение моё, Софья моя, её тёплое дыхание в изгибе моей шеи — моё, и эти сердечные удары, которые я ощущаю своей грудью, тоже мои, все до единого… В этом отрезке времени, в этой музыке они — мои, и свои я отдаю ей так полно, как могу, прижимая хрупкую спину с такой силой, словно это поможет мне переписать нашу историю набело…
Мне вдруг почему-то вспомнились её глаза… вернее то, какими они были тогда, в юности. Она всегда искала меня, эта Софьина синева, и всегда купала в любви так щедро, что я захлёбывался, но не ответной нежностью, а раздражением, ненавистью, завистью… Я завидовал ей, тому, что было у неё в таком избытке, и чего так отчаянно не хватало мне. Но только теперь понимаю, как глуп был, как слеп: у Софьи было гораздо больше, чем я видел, и это поистине необъятное большее она готова была целиком отдать мне, всё до последней капли. Я мог бы быть счастлив с ней, ведь меня любили так, как любят в жизни только раз. Она любила меня той самой любовью, какой отец с юности болеет к своей прекрасной Валерии, она любила меня так же упорно и безнадёжно, как моя мать ждала одного лишь самого главного звонка в своей жизни. Она вложила в это чувство всё, что было в ней духовного, женственного, всю свою силу, всю нежность, она любила меня с такой же самоотдачей, с какой Валерия вдыхает жизнь в моего странного, непредсказуемого, противоречивого во всех смыслах отца. И я — его поистине достойный сын: взял то самое ценное, что было так щедро послано мне Богом, своими собственными руками изломал и вышвырнул в грязь… Но я один оказался таким дураком! Использованное, сломанное, грязное тут же подобрали, согрели своим теплом, заново склеили лаской и любовью, и теперь всё, что остаётся мне — молча и скрытно наблюдать за тем, как его руки поглаживают её спину, как губы интимной лаской касаются её шеи, потому что они — пара, потому что она — его женщина, потому что от неё родятся его дети, потому что он — тот, кого теперь она станет любить своей тихой мудрой любовью до самой старости, кого будет лечить, спасать от напастей, о ком станет заботиться.
Глупец, безумец, чего я лишился…?! Чего лишил её, себя, наших детей! Тех самых, что снятся мне почти каждую ночь…
Я не помню, когда закончился наш танец, но кроме Антона, похоже, до нас никому не было дела — все заняты общением. Лера заливисто хохочет в компании Марка и своего мужа. Амаэля уже нет — похоже, парня уложили в спальне наверху, потому что у отца из кармана брюк торчит трубка радионяни.
Спокойная музыка чередуется с динамичной, и я вижу, как моя мать подходит к отцу и Валерии. Марк плещется восторгами:
— Амбр! Ты потрясно выглядишь! Сколько лет мы знаем друг друга? Двадцать семь… ого! А кажется, будто в прошлом году только играли в карты на раздевание, — приторно ржёт. — Ты почти не изменилась!
На раздевание? Моя мать?!
Пока я перевариваю шок взрослых «откровений» музыкальный фон вновь сменяется на спокойный, и я занимаю одинокое современное кресло без подлокотников у выхода из гостиной. Мне нравится это уютное тихое место не только своей уединённостью, но и тем, что отсюда мне видно всех, но не всем видно меня.
И я наблюдаю за тем, как моя мать говорит что-то отцу, его лицо бледнеет, он ищет поддержки у своей жены, но Валерия, как всегда, в маске искренней доброжелательности. Она вынимает радионяню из отцовского кармана, что-то отвечает ему, и моя мать берёт отца за руку…
У меня свои муки, страдания, боли, но в этот момент мой мозг заботит только одно: какого чёрта они делают?
А они идут танцевать… И танцуют. Ситуация повторяется, тоже танец, только для двоих наполненный смыслом, такой же точно, как и наш с Софи, а Валерия в роли Антона.
Мне хочется подойти и выдрать свою мать из этого танца именно потому, что никто её там не держит…
Мать что-то говорит отцу на ухо, он улыбается, но это самая натянутая улыбка из всех, какие я у него видел.
Я смотрю на Валерию и… и меня словно окатывают ледяной водой. Она ревнует, дико ревнует моего отца к моей матери. Эта ревность в её глазах, в её напряжённой позе, в бледности её лица, в линии поджатых губ.
Этот танец кажется бесконечным, он — как натянутая тонкая струна моих и Лериных нервов, я не понимаю её: зачем позволила им танцевать, если это так сильно задевает её чувства? Почему Антон позволил Софье отдать тот танец мне?
Наконец, Валерия не выдерживает: разворачивается и медленно, незаметно для всех, кроме меня, направляется к выходу. На её лицо страшно смотреть… Мне кажется, она сейчас расплачется…
Ведь взрослые же вроде бы люди, зачем так терзать себя?