Матерясь, мельник вышвыривал со дна бедарки, из сена, запасную сбрую, обрывки веревки, цепи, а чего нужно, не находил; выпало у старого из головы, что узелок ее с лохунишками и едой собственноручно ткнул под сиденье в овес. Услыхал скрип двери, топот на дощатых порожках крыльца, с отчаянием ругнулся. Молодица сгинула из глаз. Сбил на затылок треух, с облегчением мазнул рукавом ватника по липкому лбу.
Не послушалась Махора наставлений старого мельника: никуда не подалась из хутора. Тенью, зыбучей, безголосой, скользнула в проулок на задах правленческого двора и пропала в чьей-то леваде. Одного опасалась: взбудоражить собак. Сторожко ступая на носки, вслушиваясь, обошла крытый чаканным навесом сенник, приткнутый к сараю. Забралась на прикладок под самую кровлю, свернувшись в клубок, улеглась и затаилась, как волчица в логове. Першило в горле, теснило грудь от сенного духа; сглатывая горькую слюну, вскоре притерпелась, обвыкла. Неодолимо борол сон; сквозь дрему явственно улавливала хуторские звуки: топот конских копыт, людские голоса, рев скотины, скрип журавля… Что-то выпадало из слуха, будто проваливалась в яму — засыпала. Временами ворочалась, во сне меняла отлежалые бока.
Сутки, двое пробыла в своем кубле, Махора достоверно не знала. Вздрогнула от близкого женского голоса;
— Ванярка, турок треклятый, выдерну шелужину из плетня! Кому гутарю, ступай до кухни: вареники охолонут.
Забурчало в животе, к горлу подкатила дурнота: захотелось есть. Вспомнила оставленный впопыхах узелок в бедарке. Пелагея, свояченица, натолкала в него вместе с одежонкой и тряпьем для пеленок, сдоби, яиц и сала от пасхального стола. Лопалось терпение; силком удерживала себя, чтобы не выбраться из логова. Извертелась вся чисто, пробовала уснуть, дождаться ночи. Чаще и настойчивее толкался он, будто тоже просил еды.
Смежила веки, сморенная голодом и тревогой. Вскинулась от кочетиного крика; в самое ухо заорал — знать, забрался на чаканный гребень навеса. Не раздумывая, разворочала логово, выглянула; яркий свет стеклом резанул по глазам. Ссунулась с приклада. Выбирала из козьего платка устюки, стряхивала юбку, кофту.
На лай черномордой белой шарки из кухни высунулся парнишка в ситцевой рубашке в полоску. Потирая стриженную овечьими ножницами голову, насупленно оглядывал невесть откуда явившуюся пришлую. Побирушка, так нет — одежда справная. Не мотается за плечами и латаная торба.
— Маманька дома?
Собственного голоса не узнала Махора. От одной думки, какие она должна произнести слова, в лицо кинулась кровь. Косясь на настырную собачонку, норовившую ухватить за подол, силком выдавила:
— Христа ради, подай водички, хлопчик… А коли найдется… и корочку хлеба…
Парнишка вскинул голову на скрип чуланной двери, обрадованно закричал:
— Ма! Побирушка вота…
От куреня подходила казачка. Разодетая. В шерстяной зеленой юбке, в гусарах и ярко-красной блузке с коротким рукавчиком. Сцепив под грудью голые до бесстыдства руки, встала поодаль. Не торопилась расцепить крашеных губ — шевелила подведенными печной сажей кончиками бровей.
В тугой комок сжималась Махора. Не знала, куда девать порожних рук, вздутого живота. Даже рада, что под ноги кидается шарка, лишь бы уйти от обжигающих глаз.
Чуя настроение хозяйки, собака и вовсе вылазила из кожи. Топорща загривок, смелее подступала к волнующему пахучему краю чужой юбки; уже не лаяла, а сипло хрипела, скаля гнутые острые зубы.
Сжалился парнишка. Схватил с завалинки кнут, опоясал ее поперек. Взвизгнув, втягивая под задние ноги хвост, она кинулась за сарай.
Повела казачка дебелым плечом: проходи, мол, в кухню, выставилась. Сама вошла первая. Скрипя гусарами по смазанной доливке, резко, угловато поворачивалась от плиты к стенному поставчику. Грохнула деревянную солонку об стол; пошвыряв в поставчике, достала обгрызанную ложку. Хлеб не резала — отломила, втыкая в подгорелую корку большой палец. До краев наполнила обливную чашку загустелой лапшой, круто отдающей гусиным потрохом. Сцепив опять руки, кивком указала: ешь!
Махора несмело придвинулась. Задерживая дыхание, зачерпнула ложкой, с полпути вернула ее в чашку — рот перекрестить забыла.
— Уж думала, нехристь… Ну, ешь, ешь.
Сглотнула Махора клубок слюны.
— Что ж эт, побираешься, а сама вона, вздулась. Навроде почки на ветке. Вот-вот лопнешь. Либо и мужик где есть, а?
Не отрываясь от чашки, Махора мотнула головой: понимай, мол, как знаешь. Хозяйку неопределенность не устроила, потребовала ответа ясного:
— Мужик-то где же?
— Нема… Одинокая.
— Выходит, без венца забрюхатела. Так, так…
Непонятно: осуждала или жалела? Выпроводив сынишку за калитку, продолжала расспросы:
— Пристанище имеешь али так, меж двор?
— Возле добрых людей…
По проулку — топот копыт. В дверь заглянул парнишка. Быстро-быстро забегал зелеными глазами.
— Ентот дяденька веселый проскакал, что ночевал у нас в горнице. Губа еще верхняя у него чудная, похоже как у зайца. И те калмыки с им…
— Остановились возле кого?
— У батюшкиных ворот. Там офицер ихний поселился.
Казачка, меняясь в лице, двигала бесцельно по столу солонку.