За княгиню Яворскую сказали десять человек, пять с первой скамьи…
Вдова улыбнулась. Ей и голосов не надо, прикажи она – и за пани воеводовой пойдут.
За князя Стефана из дома Белта – четырнадцать человек, восемь с первой скамьи…
Зашумели. Шум был радостным, но вплетались в него и крики: «Несправедливо!» «Давайте снова!» «Не хотим!»
Но Стефана уже поздравляли, каждый хотел дотянуться до нового князя, облобызать – вот как хотелось им, чтоб Бяла Гура вновь обрела правителя. Пусть – кустарно избранного, пусть – ненадолго, но теперь правитель поведет их не на народный бунт, а на восстановление границ…
«Дай-то Матерь, – думал Стефан. – Дай-то Матерь».
Юлия стояла, задумавшись, перед открытым окном, у клубящихся занавесок, подставив лицо ночному ветру. Стефан не решился нарушить ее мыслей, так и ждал в стороне, пока она не тряхнула головой, словно приходя в себя.
– Тяжелая ночь, – сказала она, полуспрашивая-полуутверждая. Для Стефана эта ночь, напротив, промелькнула быстро и принесла с собой облегчение. Теперь все точно решено. Но возбуждение, что вело его с той минуты, когда Войцеховский сообщил про переворот, наконец угасло. Он хотел пообещать Юлии, что она будет в безопасности, но, пожалуй, нужно совсем не знать ее, чтобы решить, будто она боится.
– Я прошу и у вас прощения за то, что поминки превратил в балаган.
– Матерь с вами, – Юлия нетерпеливо махнула рукой, – да как будто Юзеф не сделал бы того же самого.
Она стояла совсем рядом, ветер из окна трепал выбившиеся из прически пряди. Стефан подумал: совсем скоро им расставаться навсегда. С этой войны ему лучше не возвращаться. А гостей теперь не разгонишь, и им не побыть вдвоем… Стефан привлек ее к себе, не думая, что кто-то может в любой момент вывалиться из дверей – трезвый или не слишком, – потянулся к ее губам, и тут раздался тихий, будто призрачный звон.
– Слышишь?
Юлия замерла, прислушавшись, плечи затвердели.
– Это колокол, – сказала она наконец. – Колокол в старой церкви.
Говорили потом, что в ту ночь они звонили по всей Бялой Гуре – призраки колоколов в сожженных, закрытых, разрушенных храмах, давно захваченных мхом и паутиной. Гулкий, медленный – будто проснулись полегшие звонари и, неповоротливые со сна, тянули за языки.
С галереи спустилась пани Агнешка, кутаясь в неизменную пелерину. Стефану с Юлией пришлось дать ей дорогу; Горделиво ступая между ними, пани Агнешка прошла к двери и обернулась.
– Что же вы на службу не идете? – спросила она, устремив на них мертвые глаза. – Разве звона не слышите?
И пропала.
Глава 22
Прозрачным вечером в начале осени весь свет Швянта собрался в театре. Давали нашумевшую «Красотку-графиню», привезенную прямо из Цесареграда. Но еще раньше, чем поставили оперу, раньше, чем долетела до Швянта и прилипла к губам навязчивая ария главного героя, по Швянту успела распространиться молва. Говорили, что у той самой «красотки» был бурный роман с остландским цесарем. Потом его величеству наскучило, и теперь бедняжка выпевала с подмосток собственную душевную боль.
Дамы без усердия обмахивались веерами – осенью в Швянте жарко не бывает. Говорили: все-таки цесарь несправедливо обходится с супругой, ведь она, по слухам, сама добродетель. Да ведь не думаете же вы, возражали им, будто супруга останется внакладе? Поглядите, как скоро отослали от трона князя Белту, – видно, любимчик цесаря пытался воспользоваться тем, что сердечный друг смотрит в сторону… И везде-то вам, женщинам, хочется найти сентиментальную подоплеку. Известно, за что отослали Белту: черного кобеля не отмоешь добела, как был бунтовщиком, так и останется… Уместно ли это – иметь такого при дворе, вот уже дражанцы над нами смеются… Так ведь бунтовщиком князь был всегда, а выслали его только сейчас. Уж как хотите, а нет дыма без огня. А и сам он тоже хорош, засел букой в своем поместье, да и сидит. Так ведь ему запрещено появляться в столице. Ну а к себе ведь звать не запрещено. А разве не боязно будет ехать, граф, ведь он теперь в опале. Нет, и хорошо, что не принимает, иначе вышел бы конфуз. Ну полно, господа, дайте же послушать…
Из остландской столицы привезли им яркость и блеск, громыхающие литавры и ликование. Действие пьесы проходило в вымышленном княжестве, и вся труппа была разряжена в оглушающе яркие платья и игрушечные мундиры. Лифы у актрис были вышиты химерическими цветами («Кажется, это маки, – сообщила графиня Кранц, щурясь в бинокль, – хотя я ни в чем уже не уверена…»). В Цесареграде это называлось «белогорским стилем». Тем, кого судьба занесла в Бялу Гуру, было решительно непонятно, отчего столичным артисткам взбрело в голову перенимать крестьянскую моду, – да они ведь и крестьянок здешних в глаза не видели. Но вместе с этим высокомерным и веселым незнанием театр привез воистину столичную беззаботность. Платья выглядели празднично, яркими пятнами кружась по сцене. Если певица под цветастым лифом прятала разбитое сердце, она этого не выказывала. И веселье на сцене, пусть и искусственное, было заразительным.