Тем более не всегда и не всем удавалось увидеть «Русь» в современном им провинциальном городе, среди «грязных улиц» и рекламных «вывесок ремесленников», даже если старинные соборы и кремли и не перестраивались согласно более поздним вкусам, как те же киевские или черниговские храмы. «Напрасно в Пскове... искал я глазами каких-нибудь следов его достопамятного по летописям прошедшего, — записал своё впечатление от посещения в 1826 году этого одного из древнейших русских городов дипломат Д. Н. Свербеев, — в нём решительно не на чем было остановить внимание проезжего»
[97]. А вот ощущение В. Белинского от знакомства с другим старинным русским городом: «хотя Новгород и древний город, — замечает он, — но от древнего в нём остался только его кремль, весьма невзрачного вида, с Софийским собором, примечательным своею древностию, но ни огромностию, ни изяществом» [98].Слова Белинского — яркий пример не только того, как могла выглядеть или восприниматься древность, но и как поменялись приоритеты и сам взгляд на мир у носителя светской вестернизированной культуры по сравнению с человеком культуры православной. Белинский видит в Софийском соборе лишь внешние формы: древность, размер, изящество (собственно, теми же глазами многие современники смотрели и на церкви Киева и Чернигова), тогда как люди православной культуры обращали внимание на внутреннюю сущность храма (этого и любого другого) как дома Божьего. (Кстати, для новгородцев София всегда была не просто собором, а символом и зримым воплощением Новгорода, его хранительницей.
[99]) А ведь Белинский был вдумчивым и проницательным человеком, стремившимся проникнуть в суть вещей! И потому его слова ещё более показательны.В киевских и черниговских соборах паломники искали не внешнюю древность, а внутреннюю сущность. И «Святая Русь» для них заключалась именно в этом. Светское сознание искало «Русь» ещё и во внешних формах. Да, и в великорусском городе тоже надо было приложить усилия, чтобы представить на его улицах образы великих предков.
И там так же, как и на античных руинах, можно было почувствовать разочарование от несоответствия чаемого и действительного. Но при всей своей обыденности великорусский город имел хоть малую толику того, что напоминало Русь сильнее, чем города малороссийские. Тем более, что находились последние в особой этнографической среде.
Но если античная Керчь, несмотря на моду и стереотипы, была для русского человека всё же чужой, то Киев, Переяславль, Чернигов были своими! Отсюда возникал вопрос, а почему северные города похожи на Русь, а южные — нет, и какая связь между «новой», казачьей, Малороссией и той древней Южной Русью, образ которой за века стал неотъемлемой частью русского сознания и мироощущения? Осмысление этой дилеммы по мере «открытия» Малороссии шло по нарастающей — и по научной, и по художественной линии. Но пока что эти «миры» существовали параллельно, а их образы почти не пересекались.
Малороссия в русской литературе и общественной мысли до Гоголя
Как бы то ни было, но первые десятилетия XIX века были временем невероятного увлечения российского общества Малороссией. «Здесь так занимает всех всё малороссийское», — с удивлением писал Гоголь матери вскоре по приезде в Петербург
[100]. По словам дореволюционного историка литературы А. Н. Пыпина, в то время «малорусское чувствовалось как что-то родственное, а вместе и чужое, но любопытное по своей близкой оригинальности», что и поддерживало «бессознательный интерес к тому, что отличало жизнь малорусскую» [101].Симптоматично, например, как высказывался поэт и литературный критик П. А. Вяземский о романе своего современника, известного писателя, малоросса по происхождению В. Т. Нарежного «Два Ивана, или Страсть к тяжбам» (1825 г.). Роман он оценивал высоко (не скрывая имевшихся в нём художественных изъянов) и особо подчёркивал новаторство автора. «Мне казалось, — писал Вяземский, — что