Был один парень, который жил обычной жизнью, — говорит рассказчик, — просыпался каждое утро в 7:30, ел один и тот же завтрак, целовал на прощание одну и ту же жену. Ходил в один и тот же офис. И делал он это с понедельника по пятницу.
Однажды в два часа ночи его разбудил один шутник, спросивший у него, который час, и парень вырвался из рутины, став настолько одержимым вычислением правильного времени, что окружил себя часами и поглотил всевозможные книги на эту тему, в итоге став всезнающим. «Он знал, который час на Арктуре, и на Плеядах, и на Млечном Пути». Однако это знание оказывается проклятием, приводящим лишь к еще одной форме бессмысленного труда. В конце концов уже не совсем обычного парня сажают в маленькую комнату, где он становится официальным хронометристом, чиновником, сообщающим время суток каждому, кто позвонит[581]. Таким образом, дар знания становится проклятием, как в рассказе Борхеса «Фунес Памятливый», где абсолютная память приводит к мучению. Нординский хранитель времени, подобно обитателям кафкианской вселенной, не может выбраться из абсурда, запертый в маленькой комнате на неопределенный срок. Для него выхода нет.
Каким бы мрачным ни казалось это послание, джазовая партитура возвышает басню над тяжестью мира с помощью, как сказал бы Итало Кальвино, «секрета легкости»[582]. Слушатели следуют за протагонистом от одной монотонной работы к другой — итог тематически безрадостен, но музыка вызывает оживление и пробуждает разум, что поднимает общее настроение. Джазовая композиция Фреда Каца, отмеченная свободным темпом, энергичным тоном и атмосферным стилем, обеспечивает определенную легкость, даже несмотря на тупиковый посыл. Именно это напряжение между звуком и смыслом делает радиоработы Нордина такими интересными.
Некоторые из рассказов Нордина — линейные повествования от третьего лица, другие же напоминают короткие радиопьесы, состоящие из внутренних диалогов размышляющего «я», которое беседует с озадаченным внутренним «я», как будто сознание — бесконечный регресс бессвязных голосов. «Мультифренический» — таков неологизм, который Нордин применил к своему двухголосному повествованию. Например, в «Как-бы-рыбке» Нордин рассказывает историю о ките, который был настолько голоден, что съел всю рыбу в океане, кроме Как-бы-рыбки, которая тайно говорила с китом о запретной пище. Помимо рассказчика, в басне Нордина присутствует голос остряка — предположительно альтер эго или подсознания рассказчика, — который время от времени вставляет реплики (выделены курсивом в отрывке ниже), отскакивающие рикошетом от нарратива, порой в пародийном ключе:
Хочу рассказать вам об этом ките. [
Как именно слушатель должен понимать второй голос («Я и сам люблю угря»), не всегда ясно: помогает ли этот «другой» голос рассказчику или просто ехидничает? Мы, однако, можем быть уверены, что двухголосый рассказ Нордина подхлестывает иронию, охватывающую весь этот акт выражения.
Причудливая история Нордина — эдакая эзопова басня о говорящей рыбке — о чрезмерном аппетите кита; он совершил необдуманный поступок — съел человека, — и это выходит ему боком. Его жертва напоминает Иону, и ею оказывается не кто иной, как рассказчик, который вызывает внутри кита переполох, царапая и раздирая его пищевод. После такого кит не хочет ничего, кроме как исторгнуть человека. Получив плохо заживающие раны, кит больше не может есть крупную рыбу, не говоря уже о человеке. «И именно поэтому киты в наши дни никогда не едят людей», — говорит рассказчик в качестве одолжения тем, кому нужно узнать, в чем же состояла мораль этой истории. «Ах да, — вспоминает он, — и подтяжки, которые остались в пасти кита», — игриво добавляет рассказчик, ведь их тоже следует упомянуть, чтобы не путать этого Иону с библейским. Продуманная электронная музыка, имитирующая вокализованные песни китов и звуки их кормления, окутывает басню Нордина океаном неземных звуков, наводящих на мысль о времени до начала времен, хотя мир истории Нордина неразрывно связан с обыденным миром универмагов и чикагского метро.