Когда я кончал курсы коллекторов при Академии наук, то пришел к нему и сказал, что очень хочу ехать в экспедицию в Среднюю Азию. Великий систематик, который в течение долгих лет вел исследования растительности Средней Азии, в это время уже заканчивал свои большие экспедиции.
Принял он меня в здании гербария, где бывал теперь больше, чем в горах и пустынях.
Гербарий — большое здание, стоящее у входа в Главный ботанический сад. Каждый этаж его представляет собой длиннейший зал, тесно заставленный рядами шкафов, поднимающихся от пола до потолка. В этих шкафах тысячи полок, на полках сотни тысяч папок, а в папках миллионы листов картона. На каждом листе этого картона прикреплен засушенный экземпляр растения. Сюда, в этот гербарий, поступали почти все растения, собранные ботаниками нашей страны. Экземпляров гербария, хранившихся здесь, были миллионы, а сотрудников, работавших тут, совсем немного.
И в этом гигантском хранилище растений всегда царила тишина.
На том этаже, где оказался я, сидело всего два-три молчаливых, бесшумных и незаметных человека, в том числе один молодой талантливый систематик. Он ходил неслышно, тихо улыбался, и его крупные белые руки с большими бледными пальцами, похожими на аксолотлей, обитателей подземных пещер, непрерывно перебирали гербарий. И гербарий н е ш у р ш а л в его руках!
На этом же этаже был и кабинет Великого систематика. Это был огромный человек, большой и тяжелый, как шкаф, всегда с всклокоченными волосами и всегда в поломанных очках на вытаращенных подслеповатых глазах. Он был крупнейший специалист по растительности Средней Азии, автор толстенных монографий и сотен работ поменьше. Только карточки с названиями его работ в библиотечном каталоге занимали полметра. И это здание построил он, и гербарий основал он.
Великий систематик тогда был в расцвете сил и был поразительно трудоспособен. Он с утра до вечера перебирал гербарий, и его сотрудники, и сам он работали как машина.
Он долго смотрел на меня и потом сказал:
— Хотите ехать в Среднюю Азию?
— Хочу. Очень.
— Не пожалеете?
— Думаю, нет! — сказал я.
И он долго смотрел на меня.
— Там жарко, там малярия и вообще трудно, — сказал он и опять долго молчал.
Потом он подписал мое заявление о приеме в экспедицию и задумчиво сказал, по-моему не мне, а себе:
— Но ведь я вот не жалею, что когда-то поехал?
Потом было еще много разных встреч, но я расскажу об одной.
Лето 1943 года, блокадный Ленинград. Я стою в обороне где-то под Пулковом. На фронте тихо, отпускные в город дают легко, и я нередко появляюсь в Ленинграде. Но куда идти? Друзья, родные — кто умер, кто эвакуирован, кто воюет. И в этом огромном городе, моем городе, мне некуда пойти.
Я захожу в Ботанический сад и сижу в тени деревьев, слушаю шорох листвы, но мои мысли не там, а в роте, не о листве думаю я, а о неудобных ходах сообщения на моем участке обороны и о воде в окопах. Рядом садится сторож, мы разговариваем, и я неожиданно узнаю, что Великий систематик в Ленинграде, что он работает дома и часто бывает в гербарии.
Я иду к нему домой: он живет здесь, рядом, на территории Ботанического сада.
Он сидит за столом, заваленным рукописями, гербарием, книгами. Он все такой же огромный, громоздкий, хотя и худой. И волосы его все так же всклокочены. Оторвавшись от рукописи, он долго с недоумением смотрит на меня через скособоченные железные очки с толстыми-толстыми стеклами. Смотрит на форму, потом на лицо и наконец вспоминает:
— А, это вы, — говорит он. — Вы откуда?
— Я под Пулковом, — говорю я. — В обороне. А вот как вы? Что вы тут деваете?
— Что я?! — говорит он, и на его лице отражается недоумение, Он ошарашен, он недоумевает: как об этом можно даже спрашивать!
— Как это?! — говорит он. — Я же пишу флору Ирана! — И молчит. — Как же вы-то этого не знаете? — И потом добавляет уже деловито: — И знаете, работа идет хорошо. Сейчас тихо, никто не мешает. Самая рабочая обстановка.
Так говорит ученый, работающий над флорой Ирана под ежедневными обстрелами и бомбежками, в осажденном Ленинграде!
И еще одно, последнее, свидание. Один из трудных послевоенных голодноватых годов. Вечеров накануне Нового года я кончаю работать в гербарии, где обрабатываю памирские материалы, когда мне говорят, что Великому систематику плохо. Нужны лекарства, нужно куда-то пойти и что-то достать, а пойти и достать некому.
Он живет, как и прежде, на территории сада. Он очень стар, очень болен. В разрезы у него на животе вставлены какие-то резиновые и стеклянные трубки. Что-то ему вливают, что-то отсасывают. Но с раннего утра до часу он работает. Потом подходят боли, потом долгие и мучительные процедуры, А вечером ему чуть легче.
С рецептами, карточками, талонами я мчусь куда-то, что-то добываю, а когда являюсь со всем этим часов в одиннадцать, меня зовут к нему. Он полусидит в постели, смотрит на меня через свои немыслимо толстые и скверные очки и улыбается. И он протягивает мне маленькую книжку тезисов какого-то совещания с дарственной надписью, В этой книжке его статья о районировании растительности Памира.