Поражало меня другое. Была существенная разница в судьбе таких, как я, технарей, и гуманитариев, вместе с нами попавших за «типовые заборы». Я сейчас не говорю о трудягах на «общих», то есть физических работах, «придурках» и «спецах»: о различиях между ними свидетельствовали сводки выживания (мы узнавали их не из отчетов, но все-таки они были достаточно точны). Трудяг погибало в пять-шесть раз больше (в процентах, а не количественно, ибо на «общих» числилась основная масса зека и разницу в человекотрупах надо было бы еще увеличить), чем тех, кто «придурился в тепле». Но, повторяю, была драматическая разница и между технарями и гуманитариями. В лагерях при больших промышленных строительствах, вроде норильского, инженер сравнительно легко устраивался на работы, близкие к специальности, а гуманитарию приходилось изворачиваться, унижаться перед нарядчиками и вольным начальством, совать «лапу», чтобы попасть «в тепло». А попав туда, срочно переучиваться, дабы снова не угодить на «общие».
Так вот, меня и сейчас удивляет, как быстро и основательно искусствовед и критик Зелик Штейман переквалифицировался в заправского строителя. Он так свободно, с такой профессиональной дотошностью оперировал сортами цемента, марками простого и огнеупорного кирпича, номенклатурой стальных конструкций, категориями простого и крупноскелетного грунта, нормами земляных и монтажных выработок, будто с юности изучал именно строительно-монтажные работы в условиях вечной мерзлоты, а не историю искусств и различия между литературными течениями. После нескольких лет в Норильском ИТЛ его на долгое время перевели в Дудинку, потом в Игарку, и в этих двух городах снова определили в диспетчеры, но уже не на строительство, а в речное пароходство. И думаю, что вскоре он с такой же дотошностью и свободой оперировал речными лоциями, сводками погоды, графиками движения судов, погрузкой лесоматериалов и экономией валюты на обслуживании иностранных судов, с той же энергией учил штурманов, боцманов и докеров рациональной организации их дела. В лагере у него открылся явный талант хорошего организатора производства.
Мы встречались с ним нечасто, но встречи наши были очень интересны. Я, как правило, слушал, а он монологизировал о прошлом и так ярко изображал былые литературные баталии, так рельефно обрисовывал героев схваток, что мне казалось, будто я не слушаю давно отзвучавшие истории, а реально присутствую при еще гремящих спорах, ожесточенных взаимных нападках. У Штеймана, как и у всех нас, «довлела дневи злоба его», но то были грубые потребности наличного бытия — а в душе он еще не оторвался от шумного противоборства перевальцев и рапповцев, «кузнецов» и крестьянствующих, осторожных попутчиков и лихих лефовцев, безыдейных эстетов и выдержанных молодогвардейцев. Старые битвы еще шумели в его мозгу, хотя давно уже были директивно оборваны на печатных страницах. Я не соглашался с ним, если говорить о содержании наших бесед, но он покорял меня своей страстью, своим неукротимым стремлением защитить и обосновать каноны чистой «пролетарской литературы». Иван Макарьев, тоже старый рапповец, уже потерял былое неистовство и принимал литературное примирение как нечто должное: ощущал новые веянья, хотя соглашался с ними не сразу и не без колебаний (возможно, потому и оказался за колючим забором).
Этапирование Штеймана в Дудинку, а потом в Игарку прервало наши встречи, но не нарушило дружбы. В 47-м—50-м я бывал в Игарке, когда возвращался из отпуска, а в Дудинке часто оказывался по службе — и каждый раз спешил встретиться с Зеликом. Некоторое время он (формально — вольный диспетчер морского порта) щеголял в форме, не снимал — кроме как в постели — фуражки с «крабом»: она ему шла — и он резко выделялся среди нас своим почти воинственным мундиром. В Дудинке он женился на красивой женщине много моложе себя. И хоть она, по-моему, была из тех особ, которые любого мужчину могли превратить в потухшую головешку, покорного стяжателя и устроителя мелкого быта, он, отлично это понимая, гордился ее внешней импозантностью и долго, почти до реабилитации, не старался вырваться из ее цепких рук. Думаю, расставание с ней для него самого стало третьим освобождением (первое — из ИТЛ, второе — из ссылки). Он еще думал, что способен вернуться к старой своей роли арбитра прекрасного.
Должен остановиться на этом подробней.