Брат уже в студенческие годы — раньше к нему просто не присматривались — начал убеждать окружающих, в том числе, а может прежде всего, Наташку, что в жестокой современной действительности право на выживание обретает только человек, сотворенный из жестких конструкций. Эмоции — это, дескать, хорошо, Бах с Чайковским прекрасны, как утренние зори на Ильмене, но черт бы побрал эти самые зори, когда на каждом шагу образовалось столько острых углов, что пройти мимо и не задеть хотя бы один из них стало уже невозможно. Так что эмоции — это все-таки роскошь, которую, наверное, можно объяснить, но оправдать нельзя. «Может, так и следует теперь жить, — думалось иногда Наташе Павловне. — Может, он прав... — И все-таки ей хотелось, чтобы это была неправда. — Без души, без слез, без радости как жить и зачем жить?»
Брат не был черствым, каким хотел казаться, но и поплакаться ему в жилетку в трудную минуту тоже не хотелось. Он просто не понял бы этого, а не поняв, еще и посмеялся бы, и тем не менее Наташа Павловна знала, что именно брат и поможет ей выжить.
— А ты нахал, братец, — посмеиваясь, сказала Наташа Павловна на прощанье. Она как будто нашла точку опоры, которая последнее время постоянно ускользала из-под ног, и ей стало хорошо.
Отъезд Наташе Павловне представлялся хлопотным и весьма обременительным занятием, но не отъезд страшил ее — предстояло объяснение со стариками, и расставание с одним прошлым, и возвращение к еще более раннему прошлому. «Ах, зачем он приходил? — досадуя на себя и на Блинова, думала она. — Если бы он не приплел своих дурацких... Господи, ну зачем ему надо было приходить?!» Она не хотела замечать, что Блинов всего-навсего оказался той малой песчинкой, которой хватило, чтобы глыба наконец сорвалась и покатилась, гремя и подпрыгивая на уступах. Все лучше искать причину на стороне, и все лучше в этих причинных связях чувствовать себя малым светлячком, случайно залетевшим в паутину.
А по ночам Мария Семеновна легонько теребила Ивана Сергеевича за плечо и, хлюпая носом, шептала ему:
— Поговори ты с ней... Уедет она, и жизни нашей придет конец.
— Не пой отходную.
— Чем жить-то станем? — спрашивала она.
«Чем жить? — тревожно думал Иван Сергеевич. — Откуда мне знать, чем жить...»
Глава вторая
Корабли супостата давно растворились в сиреневой дымке, и на экранах локаторов стало пусто, пусто было и у акустиков, и в океане, вспененном крепким ветром, вахтенным сигнальщикам не удавалось высмотреть даже косого крыла чайки. Район лежал в стороне от морских и авиационных дорог и, подобно лесной чащобине или бескрайней степи, был самым подходящим для разбоя местом.
«Гангут» шел малым ходом — спешить стало некуда, — и он, наверное, напоминал человека, который выбрел на улицу, но тут же забыл, зачем вышел. Ковалев слышал, как вахтенный сигнальщик сказал другому:
— Шляемся, шляемся, а чего шляемся — и сами не знаем.
— Потише ты, а то...
— А чего будет?
— А ничего...
«Худо дело, — подумал Ковалев, — не верят, а сказать боятся». Впрочем, на военной службе испокон веку разумность старшего подвергать сомнению не полагалось — «приказ начальника — закон для подчиненных», — но та же разумность в дальнем плавании должна быть наглядной или, по крайней мере, объяснимой. Ковалев начал догадываться, что моряки в низах, видимо устав от бесплодных скитаний, уже начали объяснять себе эти скитания — «шляемся, шляемся», — но что они могли объяснить, если Ковалев и сам порой терял нить Ариадны, которая вела его по океанскому лабиринту.
Пока возле борта мельтешили фрегаты, а в отдалении авианосец день за днем поднимал в воздух самолеты, которые рвали тишину в клочья и наполняли небо грохотом и стонущим звоном, каждым гангутцем отчетливо понималось, что если не он, то уж больше никто, а если никто, то дело может обернуться весьма скверно, но скрылись супостаты, и напряжение, державшее людей в струне, словно исчезло. Одно дело, когда задачи хотя и определены, но нельзя их представить зримо, все как будто размыто и неясно, говоря словами сказки, «пошли туда, не знаю куда», и совсем другое, когда те же задачи облечены в живую плоть кораблей, которые и такие же, как «Гангут», но в то же время совсем другие, и дух соперничества зарождается как бы сам по себе, помимо начальствующей воли командира. Что и говорить — присутствие супостата всегда поднимало волевой настрой экипажа. Эту азбучную истину Ковалев усвоил, еще будучи лейтенантом.
Но не было больше супостатов, и соперничать словно бы сразу стало не с кем, хотя в глубинах, таинственных и загадочных, неприкаянно могла бродить стратегическая лодка, но ведь никто толком не знал, где ее искать, да и стоит ли ее искать в этом районе, тем более что вот и корабли ушли, не оставив возле «Гангута» даже малого фрегата.