В 2018 году Шаров, понимая, что умирает, решает в текстах запечатлеть память о местах и лицах, связанных с семьей, и в первую очередь о своем отце. Сборник предваряется вступлением, объявляющим каждого из нас продуктом генетики и контекста59
. (Отец, Александр Израилевич Шаров, начинал как генетик, в конце 1930‐х переключился на журналистику, а затем и на художественное сочинительство для детей и взрослых – ПО 12). Но Шаров сразу оставляет генетику в стороне – он о ней «мало что знает» – и переходит к формирующему опыту: за родительской фигурой следуют окрестности дома, первые школьные учителя, провинциальная жизнь Воронежа, важнейшие из друзей. В расставленных хронологически «мемуарных» эссе мы различаем контуры биографии, очень в духе раннего, вращающегося вокруг семьи толстовского автобиографического письма – недаром «Детство» Шаров в конце жизни причислял к самым важным для себя книгам. Это очень интимное письмо, в котором воспоминания об отце передают его огромное и благосклонное присутствие, освещающее собой все и устанавливающее эталоны добродетели и личного мужества. Для Толстого подобное присутствие оставалось, конечно, мифологизированным и виртуальным – это была его мать, которая умерла, когда ему было два года, и чей обожествленный образ сопутствовал ему на протяжении всей жизни. Напротив, светозарный родитель Шарова прожил мучительно реальную, охватывающую всю советскую эпоху жизнь. Свою жизнь Шаров вспоминает с нежностью, пронизанной толстовскими атрибутами здоровой семейной действительности, такими как аутентичность ребенка, его острая восприимчивость к добру, его готовность прощать.Первый в сборнике, очерк «Когда Шера в форме» начинается с разговора об отце как ребенке и как рассказчике, при этом находиться «в форме» означает рассказать удачную историю. Текст воспроизводит лучшие отцовские истории: о репортерских приключениях в арктических экспедициях (включая эпизод на грани гибели в снежной буре, напоминающий «Хозяина и работника» Толстого); о времени, когда он добровольцем попал на фронт в июне 1941‐го (и о работе военным корреспондентом начиная с 1943 года; поисках родительского дома в разоренном Бердичеве, городе его детства; несогласии вешать военнопленных, которых некому было охранять; сне посреди поля, нашпигованного противотанковыми минами); затем послевоенное выживание среди унижений, которые пришлись на его долю интеллигента и еврея. Шаров вспоминает отца как печального человека, который на все смотрел «совершенно трагически»60
. Но весь этот ужасающий опыт окутан неизбывной детскостью:Мне кажется, до последних своих дней отец был ребенком. Я не говорю ни о каком упрощении, ни о каком детском эгоизме или беспечности. Он прожил очень нелегкую жизнь, вообще человеческую жизнь считал страшной, до краев полной горя и слез. И в то же время он, как ребенок, все – и хорошее, и плохое – видел необыкновенно ярко и впервые: хорошему сразу верил и готов был идти за ним куда угодно. Наверное, эта вечная, никогда не преходящая детскость – то, без чего настоящие сказки писать невозможно. Я помню его очень печальным, смотрящим на все совершенно трагически, таким он был бóльшую часть времени в последние пятнадцать лет своей жизни; помню и редкостно добрым, мудрым, все понимающим и все прощающим – так дети обычно относятся к своим родителям, но здесь он теми же глазами смотрел на все, что его окружало (ПО 11).