Читаем Владимир Шаров: по ту сторону истории полностью

И вновь шаровский портрет ни в коей мере не строится на «упрощении» событий или взглядов. Это отнюдь не идеализация, здесь нет беззаботной, невинно-эгоистической семейной идиллии или сентиментальности в духе Руссо. Перед нами характерный образ толстовского ребенка – способного грешить, страдать, дурно себя вести, обижаться, однако (в отличие от взрослых) способного и быстро выходить из этих состояний, сохраняя невредимым свой нравственный кодекс и даже испытывая радость. Вспомните тех двух маленьких девочек из дидактической притчи Толстого «Девчонки умнее стариков», которые забрызгали друг друга грязью, но сразу помирились и одни только и смогли пристыдить все еще бранящихся взрослых. Понимание и прощение – премудрости, дойти до которых непросто. Чтобы сделать первый шаг, как следует из воспоминаний Шарова об отце, нужно начать относиться ко всему миру с тем доверием, которое ребенок от природы испытывает к родителю.

Шаров-мемуарист продолжает свои воспоминания в бодрой манере раннего Толстого, художественно воплотившейся в «Детстве», прозе, живущей настоящим моментом и переходящей от одного эпизода к другому с чувством непрекращающегося удивления. Такое отношение, конечно, находится в резком контрасте со знаменитым опытом стилизованной автобиографии послекризисного Толстого (его многочисленные «перерождения» в «Исповеди»), этой саморазоблачительной хронологии тщеславных устремлений, нравственного расслоения, отвращения к себе и ретроспективной вины. Если исходным пунктом поздних назидательных сочинений Толстого является бремя взрослой памяти, взрослого проповедничества и учительства, то его ранние тексты пребывают в одной тональности с шаровскими. Определяющая для них метафора (наиболее выраженная в «Войне и мире») – не прямая линия, а переплетающиеся петли: действительно «перекрестное опыление», происходящее и во времени, и в пространстве по горизонтали. Сцены здесь построены как словесные зарисовки, соединенные между собой с виду случайными, но всегда искусно подобранными деталями. Это точка зрения маленького ребенка: активный, изобретательный и чувствительный ум, невластный, однако, контролировать события.

Само это безвластие питательно для творческого воображения, одинаково близкого и к безумию, и к гениальности. Рассказчики в романах Шарова часто ведут свое повествование с такой позиции. Их удел – быть как дети, правда, с испещренными шрамами взрослыми телами. Но эти шрамы никому не дают оправдания. Шаров завершает свое эссе об отце ошеломительной картиной, заставляющей вспомнить и чеховский Сахалин, и библейские тексты. Отец в роли корреспондента газеты незапланированно посещает далекую колонию прокаженных61, думая, что едет в образцовый совхоз. После высадки на берег его окружает толпа безруких и безногих людей, умоляющих о помощи и рассчитывающих на спасение из Москвы. И Шера позволяет к себе прикасаться и заключать себя в объятия. Он биолог, он знает, что лепра неизлечима, а инкубационный период может длиться до двух лет, и все это время придется испытывать страх, что болезнь, считавшаяся тогда крайне заразной, в любой момент начнется. Шера возвращается в Москву с ворохом жалоб. Он не заболевает и успешно передает по назначению все претензии: «А с жалобами тогда все уладилось, и, по словам написавшего ему врача, прокаженные теперь считают его своим благодетелем» (ПО 30). Историю именно такого рода с восторгом бы подхватил Толстой в свои поздние годы: никаких чудес, никаких обещаний исцеления, но при этом ни мгновения даже малейшей личной трусости. Портрет Шеры, который дает его сын, идеально подходит под определение жизни по вере зрелого Толстого: «Вера не есть надежда и не есть доверие, а есть особое душевное состояние. Вера есть сознание человеком такого своего положения в мире, которое обязывает его к известным поступкам»62.

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Классик без ретуши
Классик без ретуши

В книге впервые в таком объеме собраны критические отзывы о творчестве В.В. Набокова (1899–1977), объективно представляющие особенности эстетической рецепции творчества писателя на всем протяжении его жизненного пути: сначала в литературных кругах русского зарубежья, затем — в западном литературном мире.Именно этими отзывами (как положительными, так и ядовито-негативными) сопровождали первые публикации произведений Набокова его современники, критики и писатели. Среди них — такие яркие литературные фигуры, как Г. Адамович, Ю. Айхенвальд, П. Бицилли, В. Вейдле, М. Осоргин, Г. Струве, В. Ходасевич, П. Акройд, Дж. Апдайк, Э. Бёрджесс, С. Лем, Дж.К. Оутс, А. Роб-Грийе, Ж.-П. Сартр, Э. Уилсон и др.Уникальность собранного фактического материала (зачастую малодоступного даже для специалистов) превращает сборник статей и рецензий (а также эссе, пародий, фрагментов писем) в необходимейшее пособие для более глубокого постижения набоковского феномена, в своеобразную хрестоматию, представляющую историю мировой критики на протяжении полувека, показывающую литературные нравы, эстетические пристрастия и вкусы целой эпохи.

Владимир Владимирович Набоков , Николай Георгиевич Мельников , Олег Анатольевич Коростелёв

Критика
Феноменология текста: Игра и репрессия
Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века. И здесь особое внимание уделяется проблемам борьбы с литературной формой как с видом репрессии, критической стратегии текста, воссоздания в тексте движения бестелесной энергии и взаимоотношения человека с окружающими его вещами.

Андрей Алексеевич Аствацатуров

Культурология / Образование и наука

Похожие книги