Эти описания невероятного родства отчасти отсылают к исторической традиции самозванчества. Роман Саши Соколова может быть прочитан как гротескно усиленный, доведенный до стилистической крайности рассказ самозванца, претендующего на важнейшую роль в истории российского ХX века и воплощающего в своем нарративе максимально неприличные фантазии об «изнаночной» стороне жизни советских элит. Сам о себе Палисандр говорит в тоне, который отчетливо вызывает в памяти Хлестакова или Остапа Бендера, ораторствующего в шахматном клубе города Васюки: «Я – почетнейший член сотен клубов, лиг, комитетов и академий. Я – обладатель целой связки ключей от столиц планеты, держатель самых высоких в мире – кладбищенских – акций. Я – владелец земельных угодий. Из них болот, пустырей и оврагов – столько-то. Я – хозяин замков, гасьенд и вилл, дирижаблей и барж, фаэтонов и катафалков. Я знаменито. Я – знамение своего времени. Я его знаменосец. И, неопалимо пылая огнем гуманизма, – горю, озаряя заблудшим овнам народов путь в ночи бытия»316
.Персонажи «Царства Агамемнона» – явные, очевидные самозванцы, которых автор показывает за «работой». Помимо уже упомянутых «монархических» ролей Жестовского и его внука упомяну и о том, что Электра пишет письма за «святого» старца, который является ее отцом. Сталин, сын и любовник де Сталь, из романа «До и во время» – не самозванец, но персонаж, действующий в повествовании не вполне надежного рассказчика, который скорее всего является душевнобольным. Впрочем, еще один персонаж того же романа – философ «воскрешения отцов» Николай Федоров – «…очень боялся быть принятым за самозванца, он знал, что тогда за ним никто не пойдет»317
.Шаров прочитал роман Соколова только в 1995‐м, через два года после публикации «До и во время»318
, хотя еще в конце 1980‐х мог слышать об этом романе от знакомых. Поэтому, по-видимому, речь тут должна идти не о влиянии, а скорее о том, что оба писателя, Соколов и Шаров, в своих гротескных «семейных нарративах» сходным образом отреагировали на одну и ту же культурно-политическую проблему, которая стала заметной и значимой для неофициальной литературы в 1980‐х годах, а во всей остальной литературе – на рубеже 1980‐х – 1990‐х: распад советских символических порядков.Говоря о советских символических порядках, я имею в виду не образ мира, последовательно создававшийся советскими медиа и в целом пропагандой, но систему мифологизированных представлений, которая стихийно складывалась в самых широких кругах общества под влиянием различных источников и движущих сил, включавших в себя
И Соколов, и Шаров в своих романах вводят образ абсурдной, а в случае Соколова – еще и трагикомической генеалогической связи, которая скрепляет историю: если исторический процесс потерял гегельянскую, телеологическую логику, то единственный способ придать ему осмысленность – это семейная мелодрама, основанная на сенсационном, внезапном раскрытии «вертикального», поколенческого родства (отец–сын, мать–сын) между совершенно непохожими или даже несовместимыми персонажами, как бывает в сериале или «желтой» прессе; собственно, стиль «Палисандрии» отчасти и пародирует язык «желтой» прессы с его сочетанием пафоса, эротической откровенности и неизменного разоблачительства. (Творчество Шарова в целом может быть описано именно как попытка отчасти иронически, отчасти совершенно серьезно ответить – на материале российской истории – на вопрос, какой может быть логика истории, если гегельянско-марксистская логика больше не работает. Обоснование этого предположения потребовало бы отдельной статьи.) Семейная мелодрама становится попыткой метонимически придать осмысленность иррациональной советской истории. Характерно, что Палисандр почти в самом начале романа определяет вообще всю мировую историю как бессмысленную – смысл ей можно придать только сознательным волевым усилием.