Роман «До и во время», как и «Палисандрия», был радикальной деконструкцией советского исторического нарратива, доходящей до его глубинной основы – идеи исторического процесса как оправдания и наделения смыслом любых действий и событий. Но Шаров тогда, на рубеже 1980–1990‐х, не задавался вопросом о том, кто и зачем так настаивает на этой идее «советской базилейодицеи».
«Царство Агамемнона», может быть, впервые во всей литературной биографии Шарова отчетливо показывает, что попытка оправдать советский опыт с помощью сотериологических нарративов порождена – и в случае Жестовского, и в случае его жены, и в случаях собеседников Жестовского из МГБ/КГБ – в первую очередь потребностями выжить, «выкрутиться» в советских условиях – и в то же время оправдаться перед собой, доказать самому/самой себе, что всю жизнь участвовал/участвовала в благом деле. Последний роман Шарова демонстрирует, как могут быть связаны между собой оправдание государства, стремление «как-нибудь устроиться» в жизни в условиях репрессивного режима и приверженность к патриархальному граду с его иерархическим устройством (то есть апелляция к родственным узам и их беззастенчивое использование).
«До и во время» гораздо радикальнее «Царства Агамемнона» по своей эстетике. Но последний роман Шарова предельно заостряет этическую проблему, принципиальную для его творчества, и в этом смысле уходит гораздо дальше «До и во время»: инициатором религиозного оправдания советских катастроф оказывается не столько сектант, сколько откровенный лицемер и манипулятор.
Сегодня и в публичной истории, и в сетевых дебатах, и в целом во всех публичных пространствах, где обсуждается «польза истории для жизни» (по выражению Ницше), явно или неявно дебатируется вопрос о том, как можно – и можно ли вообще? – наделить смыслом антропологические катастрофы, произошедшие в России ХX века. «Царство Агамемнона» и «Апографии» в равной степени указывают на точку разрыва: зазор между шокирующим знанием о невинных страданиях и их осмыслением, которое совершается всегда «задним числом». Этот зазор является «слепым пятном» нынешних дискуссий о советском наследии.
Саша Соколов и ранний Шаров, видимо, не думали об этом разрыве: история в их произведениях предстоит как всегда-уже-подмененная, превращенная в ряд апокрифов. Именно апокрифов: воссозданная западными и эмигрантскими историками в 1960–1980‐х годах история катастроф ХX века в России предстает в «Палисандрии» и в «До и во время» как каноническая и настолько общеизвестная, что ее можно передразнивать. (Позже этот метод изображения советской истории развил Владимир Сорокин в романе «Голубое сало».) «Первомайский разговор был решающим для судеб страны. После него Иосиф Сталин стал наконец настоящим Сталиным, тем Сталиным, каким мы все его знаем», – говорит Ифраимов в «До и во время»341
. Те исторические нарративы, которые вывернуты наизнанку в «Палисандрии» и в «До и во время», мыслятся как готовые. Повествователь у Шарова никак не комментирует это выражение – «каким мы все его знаем». «Общее знание» появляется словно бы из ниоткуда.В позднем творчестве Шарова можно проследить функционирование этого зазора между событием и осмыслением: его повествователи отказываются жить с сознанием того, что могут существовать безвинное страдание и беспричинное мучительство, и начинают оправдывать то и другое. Этот отказ, то есть потеря метафизического мужества, в романах Шарова становится важнейшим сюжетным элементом.
В «Царстве Агамемнона» показано, как стремление заговорить и оправдать советскую историю производится в результате работы патриархального порядка, болезненно разросшегося «патриархального града», теряющего по ходу романа всякую легитимность. Именно отношения Жестовского и его дочери Галины приводят к тому, что в позднесоветские полуподпольные православные круги просачиваются идеи «базилейодицеи». Галина перенимает от своего отца умение лгать и мистифицировать окружающих, пусть Жестовский и убежден, что всегда стремится быть максимально правдивым. В «Царстве Агамемнона» именно кровное родство толкает людей к стремлению оправдывать преступления. Семейная история становится не альтернативой государственной мистификации, а ее скрытой, но неотъемлемой частью342
.HOMO CONSERVAT OMNIA
ИСТОРИЯ КАК ПАЛИМПСЕСТ НАРРАТИВОВ В РОМАНАХ ВЛАДИМИРА ШАРОВА
Даже при беглом взгляде на русские романы 2000–2010‐х годов обращает на себя внимание частота возникающих в них протагонистов-историков343
. Достаточно вспомнить столь разные романы, как «Ложится мгла на старые ступени» А. Чудакова, «Оправдание» Д. Быкова, «Соловьев и Ларионов» Е. Водолазкина, «Журавли и карлики» Л. Юзефовича, «Каменный мост» А. Терехова. Историк на наших глазах сменил доминировавшего в качестве центрального героя литературы XX столетия художника (поэта, прозаика, живописца, композитора и т. д.).