Читаем Владимир Шаров: по ту сторону истории полностью

Шаров вырос в доме, который он сам назвал «странноприимным» – там собирались вышедшие из лагеря друзья отца, рассказывавшие о тех «самых страшных вещах», через которые прошли. Память о ГУЛАГе («это было моим образованием, и воспитанием, и формированием»459), лагерь как пространство и как экзистенциальный опыт присутствуют в каждом шаровском романе, а теология и телеология, риторика и прагматика террора (что отмечают и все авторы настоящего сборника) стали ключевой проблематикой для всех без исключения текстов Шарова, закладывая травматическую историческую память о «горячем»460, еще не завершенном и не проработанном тоталитарном прошлом в основу его мимесиса: «Я пытаюсь понять, что такое революция, почему она была, что было после революции, чем люди руководствовались, когда ее задумывали и совершали, когда мечтали о прекрасном и шли на чудовищные преступления ради нее»461. За требованием почтительности к «имевшему место быть» «больному прошлому» со стороны шаровских оппонентов прочитывается – вдохновленный в данном случае другим контекстом и другим материалом – основной посыл того эпистемологического противостояния, которое длится на протяжении второй половины ХX века и затрагивает вопрос о границах репрезентации «события на пределе» («event at the limits»462

), об адекватности/неадекватности, допустимости/недопустимости тех нарративных и риторических форм, что выбирает литература для свидетельства о травматическом прошлом. Противостояние это заявляет о себе еще внутри мемориальной парадигмы непосредственных «носителей»-свидетелей травмы. Показательны письмо Шаламова Солженицыну о том, что «читателю, пережившему Хиросиму, газовые камеры Освенцима и концлагеря, видевшему войну, кажутся оскорбительными выдуманные сюжеты»463; неприятие Жаном Кейролем фикциональных форм в контексте «непередаваемости» лагерного опыта464; или же знаменитые слова Эли Визеля о том, что «роман об Освенциме – это не роман
, иначе это не об Освенциме»465. Со временем это же противостояние стало важной частью и парадигмы постпамяти
, в которой оно приобрело уже гораздо более явное теоретическое оформление. Напомню, что одним из ключевых аспектов последнего стало осмысление значения фикциональных элементов в репрезентации исторической травмы, рефлексия над тем, насколько вымысел с его интенцией на видимость и симуляцию этически приемлем в поэтике свидетельства, главными легитимирующими категориями которой традиционно считаются категории подлинности, достоверности, правдивости466. При этом поэтика свидетельства часто понимается в этом противостоянии расширительно, в шаламовском духе отождествления искусства вообще и свидетельства: «Я художник – то есть свидетель»467, – а аутентичность, подлинность факта становится главной ценностью в той мере, в какой реальности травмы угрожают со всех сторон, будь то идеологические манипуляции с памятью, из которой вычеркиваются неугодные эпизоды истории, или же разные негационистские стратегии, отвергающие масштаб, а часто и само наличие катастрофы.

Оппоненты Шарова, обвинявшие его в профанации прошлого, были движимы во многом тем же стремлением, что руководило и руководит противниками художественного вымысла в репрезентации Холокоста: не допустить заключения (если воспользоваться трактовкой фикциональности, предложенной Ж. Женеттом) «парадоксального договора о взаимной безответственности», который автор фикционального высказывания, лежащего «по ту сторону истинного и ложного», заключает с реципиентом, – договора, который «может служить превосходной эмблемой знаменитой эстетической незаинтересованности»468. В случае Шарова и других писателей-«постмодернистов» вымысел, тем более воплощенный в столь откровенно эксцентричных, вызывающих формах, с этой точки зрения может прочитываться как прямое искажение и «предательство» отягощенной грузом трагедии реальности.

Не имея возможности в рамках данной статьи подробно разобрать уязвимость подобной позиции, замечу только, что в случае репрезентаций как Холокоста, так и ГУЛАГа эпистемологический конструктивизм не связан причинно-следственной связью с аксиологическим релятивизмом469

, но практически всегда являет собой тот «поисковый механизм», благодаря которому и становится возможно создание репрезентационных моделей для травматического опыта «зачеловечности»470. Опыт этот, будучи пережит непосредственно, в принципе сопротивляется артикуляции471, а в процессе реконструкции изнутри парадигмы постпамяти сталкивается с той же необходимостью поиска и испытания тех нарративных и риторических форм, что позволят ему трансформироваться в язык, позволят «непередаваемому» стать «высказываемым» адекватным – по мере возможности – образом472.

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Классик без ретуши
Классик без ретуши

В книге впервые в таком объеме собраны критические отзывы о творчестве В.В. Набокова (1899–1977), объективно представляющие особенности эстетической рецепции творчества писателя на всем протяжении его жизненного пути: сначала в литературных кругах русского зарубежья, затем — в западном литературном мире.Именно этими отзывами (как положительными, так и ядовито-негативными) сопровождали первые публикации произведений Набокова его современники, критики и писатели. Среди них — такие яркие литературные фигуры, как Г. Адамович, Ю. Айхенвальд, П. Бицилли, В. Вейдле, М. Осоргин, Г. Струве, В. Ходасевич, П. Акройд, Дж. Апдайк, Э. Бёрджесс, С. Лем, Дж.К. Оутс, А. Роб-Грийе, Ж.-П. Сартр, Э. Уилсон и др.Уникальность собранного фактического материала (зачастую малодоступного даже для специалистов) превращает сборник статей и рецензий (а также эссе, пародий, фрагментов писем) в необходимейшее пособие для более глубокого постижения набоковского феномена, в своеобразную хрестоматию, представляющую историю мировой критики на протяжении полувека, показывающую литературные нравы, эстетические пристрастия и вкусы целой эпохи.

Владимир Владимирович Набоков , Николай Георгиевич Мельников , Олег Анатольевич Коростелёв

Критика
Феноменология текста: Игра и репрессия
Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века. И здесь особое внимание уделяется проблемам борьбы с литературной формой как с видом репрессии, критической стратегии текста, воссоздания в тексте движения бестелесной энергии и взаимоотношения человека с окружающими его вещами.

Андрей Алексеевич Аствацатуров

Культурология / Образование и наука

Похожие книги