Мы отыскали свой багаж, взяли карету и отправились на железную дорогу. Едва мы успели сдать вещи и занять места, как поезд тронулся с неимоверной быстротой; это был экспресс: объекты по дороге мелькали, и это производило неприятное впечатление. Мне было досадно, что нам не удалось позавтракать, потому что это было необходимо для здоровья Огарева, с которым мог случиться припадок от слабости и от нетерпения видеть своего друга.
Часа через четыре мы увидели Лондон – величественный, мрачный, вечно одетый в туман, как в кисейное покрывало, – Лондон, самый красивый город из виденных мною. Мелкий, частый дождь не умолкал. Взяв багаж и приказав поставить его на карету, мы отправились отыскивать Герцена по данному нам доктором Пикулиным адресу:
Кеб остановился у калитки; кучер, закутанный в шинель с множеством воротников, один длиннее другого, позвонил; вышла привратница. Осмотрев нас не без любопытства, так как мы, вероятно, очень отличались от лондонских жителей, она учтиво поклонилась нам. На вопрос Огарева, тут ли живет мистер Герцен, она обрадованно отвечала:
– Да, да, mister Ersen жил здесь, но давно переехал.
– Куда? – спросил уныло Огарев.
– Где теперь? – переспросила привратница. – О, далеко отсюда, сейчас принесу адрес.
Она отправилась в свою комнату и вынесла адрес, написанный на лоскутке бумаги. Огарев прочел:
– О… о-о-о… – протянул он, качая головой. – Я отвезу вас в Лондон, а там вы возьмете другой кеб; моя лошадь не довезет вас туда, это на противоположном конце города, а она и так устала, сюда да обратно – порядочный конец.
Мы вздохнули печально и безусловно подчинились его соображениям. Возвратившись в Лондон, Огарев сознался, что желает чего-нибудь закусить наскоро, пока наши чемоданы переставляют с одного кеба на другой; так мы и сделали. Усевшись в карету, мы опять покатили по звучной мостовой; дорогой мы молчали и в тревожном состоянии духа смотрели в окно, а иногда обменивались одной и той же мыслью: «Ну, а как его и там не будет?»
Наконец мы доехали. Кучер сошел с козел и позвонил. Номер дома виднелся над калиткой; дом, каменный, чистый, вполне прозаичный, находился среди палисадника, обнесенного высокой каменной стеной, усыпанной сверху битым стеклом; стена эта придавала палисаднику скорей вид глубокой ванны.
Дверь дома отворил повар Герцена Франсуа – итальянец, маленький, плешивый, на вид средних лет. Он поглядел на наши чемоданы и вновь запер ее; вероятно, он ходил передавать виденное своему хозяину. Нетерпеливый кебмен (кучер) позвонил сильнее. На этот раз Франсуа живо вышел, добежал до калитки, развязно поклонился нам и сказал на ломаном французском:
– Monsieur pas B la maison.
– Как досадно, – отвечал тихо Огарев тоже по-французски и подал мне руку, чтобы я вышла из кареты. Потом он велел кучеру снять с кеба чемоданы и внести их в дом, спросил кучера, сколько ему следует, и заплатил. Франсуа шел за нами в большом смущении.
Войдя в переднюю, Огарев повернулся к Франсуа и спросил:
– А где же его дети?
Герцен стоял наверху, над лестницей. Услышав голос Огарева, он сбежал вниз, как молодой человек, и бросился обнимать его, потом подошел ко мне.
– А, Консуэло? – сказал он и поцеловал меня тоже. Видя нашу общую радость, Франсуа наконец пришел в себя, а сначала стоял ошеломленный, думая, что эти русские, кажется, берут дом приступом.
На зов Герцена явились дети с гувернанткой Мальвидой фон Мейзенбуг. Меньшая, смуглая девочка лет пяти с правильными чертами лица, казалась живою и избалованною; старшая, лет одиннадцати, несколько напоминала мать темно-серыми глазами, формой крутого лба и густыми бровями и волосами, хотя цвет их был много светлее, чем цвет волос ее матери. В выражении ее лица было что-то несмелое, сиротское. Она почти не могла выражаться по-русски и потому стеснялась говорить. Впоследствии она стала охотно разговаривать со мной, когда шла спать, а я садилась возле ее кроватки, и мы беседовали о ее дорогой маме.
Сыну Герцена, Александру, было лет семнадцать; он очень нам обрадовался. Он был в той неопределенной поре, когда отрочество миновало, а юность не началась. Я была для него до отъезда из Лондона старшей сестрой, другом, которому он поверял всё, что было у него на душе.