Через несколько дней после этого разговора, возвратившись с ежедневной прогулки по городу, Герцен сказал нам, что Орсини приехал, что он видел его и он завтра будет обедать у нас. Я так много слышала о нем, что мне интересно было посмотреть на этого человека.
В то время мы уже жили в доме Герцена; вот как это случилось. Огарев и Герцен пошли однажды вместе в город, я была одна в своей квартире. Вдруг явилась с детьми Герцена miss Myls, старая горничная. Старшая из детей, Наташа, с веселым лицом бросилась ко мне на шею и говорит: «
– Зачем это? Зачем?.. – говорил он.
Герцен был очень рассержен этой чисто немецкой выходкой.
– Можно было объясниться, обдумать… – говорил он.
Идти к ней и просить ее возвратиться он ни за что не хотел. Она стала жить на квартире, а мы переехали к Герцену и простились навсегда с милой Mrs Brus. Но возвращаюсь к своему рассказу.
В назначенный час Орсини явился. Это был чисто итальянский тип: высокого роста, с черными волосами и черными глазами, с черной небольшой бородой, правильными, но немного крупными чертами лица. Вероятно, он был еще красивее в итальянском военном мундире, но в Лондоне он ходил в сюртуке и носил его с тем особенным шиком, с которым все военные носят штатское платье. Когда он говорил, то поражал необыкновенным воодушевлением, живостью, горячностью и вместе с тем уменьем остановиться, не высказать больше, чем хотел.
Я расспрашивала его о побеге из тюрьмы, и он охотно передал мне, что мог или хотел сообщить.
– Вы знаете, вероятно, что во всех тюрьмах есть решетки, – говорил он, улыбаясь. – Я буду краток, чтоб не надоедать вам рассказом. Мне передали пилу. Такая простая вещь, а требует уменья, хитрости и женской преданности. Да, без женщин, – сказал он задумчиво, – никакой побег не совершится. Я выпилил решетку своего окна и вставил ее опять, чтобы было незаметно; а в последний вечер распилил железо своих кандалов. Знаешь время, когда сторож не войдет, работаешь, а всё думается: «А как он придет в неурочный час?» – и делается нехорошо на душе… Мне прислали сверток – длинную крепкую полосу полотна, по которой я мог спуститься, – но, должно быть, ошиблись в высоте здания тюрьмы: темной ночью я начал спускаться, и мне показалось, что до земли еще далеко, а полоса вся. Пришлось спуститься наудачу, просто упасть на землю.
Я почувствовал страшную боль в ноге, но не мог определить, сломал ли я ногу, или только вывихнул. Но надо было спешить ко рву хоть ползком. Я не мог вполне стать на ногу, но добрался до рва, потом вышел на дорогу, снял сапог с ушибленной ноги и пустился бежать до условленного места, где меня ожидало одно преданное существо в экипаже, запряженном парой. И вот, пролежав недель пять, я цел, невредим и свободен, а во всё время бегства я был на волоске от гибели: малейший шорох – и началась бы тревога, зажгли бы огни, стали бы догонять, стрелять… Разве мало гибнет удалых голов, которые пытаются самовольно выйти на свободу! Солдаты привыкли стрелять в беглецов, им это нипочем.
Орсини был очень оживлен и любезен. Через неделю он опять нас навестил; рассказы его были всегда очень интересны. Но едва прошло несколько дней после его последнего посещения, как Герцен получил от него довольно странное письмо. Выражая доверие Герцену, Орсини просил его, однако, дать ему объяснение на следующий вопрос: правда ли, что он, Герцен, распространял слух, что Орсини – австрийский агент? Орсини кончал свое послание тем, что ждет ответа до двенадцати часов и вполне верит в благородство и откровенность Герцена.
Последний задумался на минуту, как бы недоумевая, откуда такая страшная клевета, но скоро догадался, что этот удар из-за угла нанес Энгельсон.
– А! – вскричал он. – Вот она, месть, которой он грозил! Энгельсон неразборчив в средствах, он только предполагает, что Орсини хороший дуэлянт, вдобавок, он оскорблен, а не я, стало быть, он будет стрелять первым, а уж его пуля не собьется с дороги… Я не буду ему писать в ответ, не стоит, а пойду и расскажу ему откровенно, как всё происходило. Тогда увидим: если он поверит моим словам – хорошо, а нет, так что ж, мало ли случайностей окружают нас постоянно. Теперь хоть дети не останутся одни, как тогда в Ницце, вдали от родины; теперь я не боюсь за детей, надеюсь на тебя, Огарев.
Последний выразил желание сопутствовать Герцену к Орсини. В ту минуту, когда они собирались выйти, вошел Саффи, известный итальянский революционер и самый благородный и прямой человек из всех эмигрантов. Он был когда-то любимым учеником Мадзини; в 1849 году Гарибальди, Мадзини и Саффи (триумвиратом) управляли Римом, когда французы заняли его.