– Дядя был очень сдержанным человеком. Я мог задавать любые вопросы, но своим мнением он со мной не делился. Тетя такая же: всегда предпочитала помалкивать.
Бегбедер, насколько он помнил, никогда не общался лично с Лаутерпахтом и Лемкиным, но даже тогда он знал эти имена и знал, какую каждый из этих юристов выдвигает аргументацию. Однако он не слишком интересовался той битвой идей, что разворачивалась между двумя львовянами-лембержцами, между защитой индивидуума и защитой групп. «Я был слишком молод и невежественен». Теперь, спустя много лет, он осознавал важность и насущность этих идей, источника современного международного права. Доннедье и Фалько порой не слишком уважительно отзывались о Лемкине: у него «пунктик» насчет геноцида, говорили они.
Бегбедер приехал в Нюрнберг за месяц до выступления Франка. Ходили слухи, что этот подсудимый занял позицию, отличающуюся от прочих, и Бегбедер счел необходимым побывать в этот день в суде. Как ему запомнилось, Франк оказался единственным, кто хотя бы отчасти признал свою ответственность. Это действительно произвело впечатление, Бегбедер даже написал во французское периодическое издание для протестантов –
– Франк, по-видимому, до известной степени признавал свою ответственность, – сказал он и мне. – Разумеется, не во всей полноте, но важен был сам факт, что он признавал ответственность, – этим он отличался от прочих, и мы все обратили на это внимание.
Я заговорил об отношениях его дяди с Франком. Упоминал ли хоть раз Доннедье о том, что был знаком с Франком в 1930-х годах и даже приезжал в Берлин по его приглашению? Ответом мне была пауза, а затем:
– Что вы имеете в виду?
Я рассказал Бегбедеру о поездке Доннедье в Берлин и выступлении в Академии немецкого права. Позднее я отправил ему копию доклада, который Доннедье читал в тот день: «Наказание международных преступлений»{546}
, опять-таки ирония судьбы. Франк агрессивно раскритиковал идеи Доннедье, увидев в них «источник двусмысленности и угрозы». Я также отправил Бегбедеру фотографию, которая его сильно удивила:– Я понятия не имел, пока вы мне об этом не сообщили, что мой дядя был ранее знаком с Гансом Франком. Это полная неожиданность для меня.
Оба они, Франк и Доннедье, были заинтересованы в сокрытии прежнего знакомства. Судья Фалько, однако, был об этом осведомлен и отмечал у себя в дневнике, что его коллега обедал с Франком и даже познакомился с Юлиусом Штрейхером. А французская социалистическая газета
130
Последний раз Франк выступал в суде в Страстную пятницу – накануне этого дня в Лейпциге, в церкви Святого Фомы, традиционно исполняется оратория «Страсти по Матфею». Додд написал жене, остававшейся в Штатах, что он-то ожидал от Франка «запирательства», учитывая его «скверный послужной список» в Польше, но в итоге перекрестный допрос почти и не понадобился. Франк практически признал свою вину, и это был один из наиболее драматических моментов процесса. «Он перешел в католичество, – писал Додд, – и, видимо, это на нем сказалось»{548}
.Франк держался спокойно. Он расплатился по долгам, прошел сквозь черные врата, был настроен оптимистически. Наверное, французские, британские и американские судьи оценили его искренность. Бог великодушно принял его – так он ответил доктору Гилберту на вопрос, что побудило его выбрать на суде именно этот курс.
«Последней соломинкой» стала газетная статья, уточнил Франк.
– Несколько дней назад я прочел в газете сообщение, что доктор Якоби, мюнхенский адвокат, еврей, один из самых близких друзей моего отца, был ликвидирован в Аушвице. И, когда Хёсс давал показания о ликвидации двух с половиной миллионов евреев, я понял, что этот человек хладнокровно уничтожил лучшего друга моего отца – прекрасного, доброго и честного старика – и с ним еще миллионы ни в чем не повинных людей, а я ничего не сделал, чтобы этому помешать. Конечно, я сам никого не убивал, но те речи, которые я произносил, и то, что говорил Розенберг, сделали такие вещи возможными!{549}
Как и Бригитта, он утешался мыслью, что сам никого не убивал. И надеялся, что это его спасет.
IX. Девочка, которая предпочла не помнить
131
Леон избрал путь молчания. Никогда ни слова – о Малке, о сестрах Лауре и Густе, о других членах семьи в Лемберге и Жолкве или Вене, в том числе о четырех племянницах. Одна из племянниц, Герта, одиннадцатилетняя дочь Лауры, должна была уехать вместе с мисс Тилни и моей мамой в Париж летом 1939 года, но осталась в Вене, и Леон никогда не упоминал ее имени.
Также он никогда не говорил о своей сестре Густе и ее муже Максе – они оставались в Вене до декабря 1939 года.