К сожалению, она весьма подвержена чужому мнению. А недоброжелательных завистников у меня хватает. Может быть, напрасно я ее порицаю, просто она проницательней других и хочет быть честной перед собой?! Единственным оправданием может служить ее увлеченность православием да почитанием разных астрологов вроде Глобы и особенно христианского философа Лазарева. Что и говорит об избирательности ее вкуса… И все же, и все же! Что ее связывало со мной? С пожилым пенсионером со вздорным характером и кучей проблем, от финансовых до возрастных?! Особенно с годами, что?! Даже мать ее увещевала: «Зачем тебе этот старый тюфяк?! Он даже старше меня на десять лет, стыдно перед людьми!» Мать можно понять, и я ее понимал, пусть земля ей будет пухом! Но Лену я не очень понимал. Мне нравилась привязанность к ней ее подруг и друзей. Та привязанность, которую я все больше и больше теряю… И все же мне кажется, что я понял основу ее верности мне, понял. Не любовь – кого там любить молодой, красивой женщине? Не влечение – к давно коптящему небо мужику… Ее верность определялась истинно христианским отношением к ближнему. Верой в наставления старцев и других авторитетов христианского мира. А я, хитрый иудей, этим пользуюсь и даже… злоупотребляю.
Двухместное купе вагона поезда уносило нас в Одессу. По какому-то особому закону физиологии движение и скорость обостряют чувственность, сближают людей. Это я не раз замечал, когда работал проводником общего вагона поезда Ленинград – Баку, накапливая материал для романа «Поезд». Жаль только, редакция журнала «Новый мир» посчитала эти куски романа слишком фривольными…
В дальнейшем ни поездки в Израиль, ни поездка в Нью-Йорк, ни летние вылазки на дачу в Комарово и прочие «перемены мест» не вызывали у нас с женой такого острого взаимного влечения, как та дорога в Одессу…
И теперь с блаженным умиротворением я поглядывал на откидной столик. Предвкушая еще одну дорожную радость – вкусно поесть, чем бог послал. На льняной скатерке, точно дома на кухне, из-под бумажных двух тарелочек выглядывали салфетки. Маленькие дорожные рюмашки ждали свою меру коньяка из плоской охотничьей фляги. А многочисленные свертки серебряной фольги подогревали любопытство…
В дверь купе постучали. В освобожденную от щеколды щель просунулась голова проводника.
– Станция Жлобин, товарищи, – проводник хитро оглядел купе. – Та самая, где игрушки…
Поезд замедлил ход. Всю платформу – от путей до здания вокзала – заполнила толпа. Почти у каждого человека в руках красовались детские игрушки: слоны, куклы, тигрята, собаки… Жлобин славился своей фабрикой мягкой игрушки. Денег за работу фабричные не видели с начала года. С ними рассчитывались игрушками. Вот они и выходили к поездам…
Я сорвался с места и вернулся с огромной черной пантерой. Лена обняла игрушку и расцеловала ее голубые глаза и шершавый кожаный нос. С тех пор прошло восемнадцать лет, а пантера все охраняет нашу квартиру, лежа на диване и пугая гостей своим вполне натуральным видом…
Так мы и покинули вагон в обнимку с черной пантерой. Даже Миша удивился. Сэм приказал своему одесскому сотруднику встретить нас и определить, но не предупредил о звере.
– О, это номер! – воскликнул Миша. – Вся Одесса будет оглядываться.
– На дело мы пойдем без зверя, – успокоил я Мишу «по-одесски».
Неделя, проведенная на родине Сэма, пролетела стремительно. Целыми днями, оставив Лену у моря, я таскался с Мишей по городу. По Большой и Малой Арнаутской, Мясоедовской, Привозу, Екатерининской… Сиживали с Леной в полуподвале «Гамбринуса». Ездили купаться на фонтаны, даже заглядывали на неблизкую дачу Ковалевского. От памятника Дюку спускались к порту по легендарной лестнице. Заходили под крышу знаменитой музыкальной школы Столярского. По Люстдорфской дороге подходили к тюрьме, напротив которой притулилось кладбище… Опьяненный бабелевским духом, я стремился уловить колорит ТОГО одесского быта, но увы, слух дремал. Меня окружал современный типовой город, напоминающий о ТОЙ Одессе лишь названиями мест. Загадку решил проводник Миша. «Одесса умерла с тех пор, как ее покинули евреи, – сказал Миша. – Семен Захарович был один из тех последних одесских евреев. Как вы будете выкручиваться из этого, я не знаю. Может, на Молдаванке кто-нибудь еще вяжет узлы? А так – нет так нет…» Но добряк Миша не знал, что бабелевский дух я впитал с молоком матери. Напомню: моя мама, Ревекка Израилевна, родилась в Херсоне, как и мой папа – Петр Александрович, которого в детстве звали Пиня. А что такое Херсон? Это Одесса без моря! И если герой будущей книги застал атмосферу моих родителей, так о чем речь?! Неужели мне не справиться с южнорусским говорком?