Читаем Возвращение Мюнхгаузена. Воспоминания о будущем полностью

Предостережение, конечно, резонное. Вот только последовать ему Сигизмунд Кржижановский никак не мог. И не потому, что афоризм и вероятнейший из его адресатов разминулись лет этак на тридцать-сорок. Просто любая из множества попыток Кржижановского быть как все, соразмерить свой образ мыслей с обыденным окружением оказывалась безнадежной. Сбрасывание скорости оборачивалось стремительной потерей высоты. Неутомимый пешеход, он совершенно был не способен, если угодно, к пешему мышлению. И тут уместнее другой эпиграф – из Бодлера:

Поэт, как альбатрос, отважно, без усилья,
Пока он – в небесах, витает в бурной мгле,Но исполинские, невидимые крыльяВ толпе ему ходить мешают по земле.
(Перевод Д. Мережковского)

Цитата подсказана мемуарами Абрама Арго, так и названными – «Альбатрос». Младшему современнику Кржижановского пришел на ум именно этот, самый «обрусевший» из бодлеровских образов (если судить хотя бы по числу переводов стихотворения). Впрочем, к орнитологическим мотивам мне еще придется вернуться. А пока скажу лишь, что выбор эпиграфа к заметкам о Кржижановском – занятие соблазнительное и благодарное, уже доводилось про то писать[63]. Все зависит от угла зрения – и возможны варианты.

Его судьба – идеальный «материал» для биографа, тяготящегося избытком сведений, тем, что его герой озаботился документировать едва ли не всякий шаг и жест. Здесь «пробелов в судьбе» и «среди бумаг» – немало. Потому фантазия, вымысел – не беллетристическая прихоть, но необходимость. Достоверно известно о Кржижановском не слишком многое, зато существенное, образующее легкий и жесткий каркас повествования, дающее своего рода прививку от чересчур вольного мифотворчества, – а там «воображенье мигом дорисует остальное».

Итак, набросок первый – романтический. История «мансардного гения», артистичного и слегка не от мира сего, разумеется – непризнанного, живущего впроголодь и свято верующего и в свое призвание, предназначение, и в успех – пусть посмертный! – своих сочинений. При желании можно придать всему этому лирическую окраску, используя некоторые страницы уже опубликованных воспоминаний Анны Бовшек и Натальи Семпер. И получится некто вроде излюбленных персонажей-мечтателей Гофмана…

Набросок второй, экспрессионистский. Тут собственно биография растворится в мощном, всепоглощающем напоре двадцати лет писательства, словно бы подстегиваемого боязнью не успеть, не завершить задуманного. Теснятся, требуя немедленного воплощения, темы, перебивают друг друга ритмы, расточительно разнообразны формы письма – от несколькострочной притчи до развернутой на сотню страниц полифоничной фантасмагории. Напряженная, нервная, на грани срыва, проза, истощающая душевные силы без остатка, и – за

 гранью – творческая «гибель всерьез», предваряющая физическую смерть, отделенная от нее десятилетней полосою немоты, болезней, угасанья…

Набросок третий, как бы сказать поточнее, – психологический, что ли. Замкнутый, самоуглубленный интеллектуал, кантианец и полиглот, «с вечностью на „ты“» – и беззащитный в быту и социуме, «по программе», на что ушла ровно половина жизни, приготовивший себя к литературным занятиям – и пришедшийся не ко двору эпохе, поощряющей и досыта кормящей лишь придворных портретистов, одописцев, музыкантов. Истинный профессионал, в поисках выхода к публике берущийся за пьесы, киносценарии, статьи, во всяком из этих занятий быстро получая признание мастеров, однако не способный принимать участие в создании «литературы социалистического реализма», осознанно предпочитая бездомье и нищету «литературной казарме». Тут самое время дать отступление в популярный психоанализ: поразмышлять об очень позднем ребенке, единственном сыне после трех намного старших дочерей, никогда не вспоминавшем об отце – только о матери. Рано осознанное одиночество – питательная среда для целого вороха комплексов: не потому ли так редко и явно неохотно, через силу, писал он о происхождении, детстве, юности своих персонажей, отношения которых с близкими людьми странны и – на поверхностный взгляд – немотивированны. А одна из лучших новелл, «Автобиография трупа», начинается, в сущности, с того, что кончается «биография», с разрыва связи с бытием, с похорон матери, для поездки проститься с которой сгребаются с полок и продаются все скопившиеся за жизнь книги. С годами он все более мрачнеет и стимулирует движение мысли и руки нарастающими дозами спиртного. Наконец, парализованный безысходностью, подает признаки жизни разве что в тусклой иронии ко всему написанному. И ненаписанному.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)

Ханс Фаллада (псевдоним Рудольфа Дитцена, 1893–1947) входит в когорту европейских классиков ХХ века. Его романы представляют собой точный диагноз состояния немецкого общества на разных исторических этапах.…1940-й год. Германские войска триумфально входят в Париж. Простые немцы ликуют в унисон с верхушкой Рейха, предвкушая скорый разгром Англии и установление германского мирового господства. В такой атмосфере бросить вызов режиму может или герой, или безумец. Или тот, кому нечего терять. Получив похоронку на единственного сына, столяр Отто Квангель объявляет нацизму войну. Вместе с женой Анной они пишут и распространяют открытки с призывами сопротивляться. Но соотечественники не прислушиваются к голосу правды — липкий страх парализует их волю и разлагает души.Историю Квангелей Фаллада не выдумал: открытки сохранились в архивах гестапо. Книга была написана по горячим следам, в 1947 году, и увидела свет уже после смерти автора. Несмотря на то, что текст подвергся существенной цензурной правке, роман имел оглушительный успех: он был переведен на множество языков, лег в основу четырех экранизаций и большого числа театральных постановок в разных странах. Более чем полвека спустя вышло второе издание романа — очищенное от конъюнктурной правки. «Один в Берлине» — новый перевод этой полной, восстановленной авторской версии.

Ганс Фаллада , Ханс Фаллада

Проза / Зарубежная классическая проза / Классическая проза ХX века / Проза прочее