24 октября 1922 года был подписан договор Дальневосточной республики и Японии о выводе японских войск из Приморья. Этой же датой помечен приказ по Народно-революционной армии об освобождении Владивостока, подписанный командармом Уборевичем.
Без единого выстрела вошли 25 октября 1922 года в город с опустевшей гаванью партизанские отряды с развернутыми знаменами. И, как всегда, впереди конников бежали мальчишки.
Городской телеграф принял телеграмму В. И. Ленина: «Занятие Народно-революционной армией ДВР Владивостока объединяет с трудящимися массами России русских граждан, перенесших тяжкое иго японского империализма».
Вот как вспоминает в своих записках об этом памятном дне Николай Васильевич Мурашов.
Многие потом будут вспоминать и рассказывать о том, как стал наконец Владивосток «городом нашенским». Но мне все-таки кажется, что самыми памятливыми, самыми пронырливыми и вездесущими свидетелями этих дней были мы, уличные мальчишки. И хотя к тому времени я уже обитал в доме отца Алексия, но в глубине души я продолжал причислять себя к этому бродяжьему племени.
Это мы путались под ногами у торопящихся в порт дам и господ, обремененных множеством чемоданов и коробок. Мы, голопузые, нарочито важно маршировали позади уходящих японских частей и, оседлав, как воробьи, парапеты набережной, прощальным жестом «показывали нос» отплывающим миноносцам Страны восходящего солнца.
Не знаю, как относился отец Алексий к тому, что я целыми днями пропадал на улицах, но, взяв с меня крепкую клятву больше не красть и не курить, а также ночевать только дома, он не пытался в остальном ограничивать мою свободу, может быть, понимая, что это может оттолкнуть меня от него.
Наверное, именно благодаря этой свободе у меня ни разу не возникло искушения злоупотребить ею, хотя, признаюсь, первое время в переполненных трамваях я с трудом удерживался, видя чей-то небрежно брошенный в незастегнутую сумочку тугой кошелек.
В солнечный и ветреный полдень двадцать пятого октября мы, смешавшись с рабочими колоннами, прошмыгивали мимо патрулей с красными бантами на Вокзальную площадь, где должен был состояться митинг.
Потом от площади проследовали эти колонны по Алеутской, Светланской, мимо памятника адмиралу Завойко к скверу Невельского.
Ровно в полдень сигнальная пушка в сквере, обычно возвещавшая полдень, своим выстрелом на этот раз объявила о вступлении в город партизанских отрядов. Их приветствовали пятиминутным ревом гудки всех заводов, электростанций и паровозов, сирены катеров, трамвайные звонки.
Народ усеял склоны владивостокских сопок, крыши домов, заборы, деревья. Живой коридор образовали рабочие, занявшие тротуары. И по этому коридору, по самой середине мостовой шли кавалерия, пехота, пулеметные роты, обозы и походные кухни.
Артиллерийский салют окончательно утвердил власть ДВР в последнем очищенном от интервентов городе.
Я пробрался сквозь плотную толпу на Светланской в самый первый ряд, но здесь меня придержал за плечо какой-то усатый железнодорожник. Он подмигнул мне, не пуская, однако, дальше, и так, чувствуя на своем плече его сильную теплую руку, я простоял почти все время марша партизанских отрядов.
Когда уже потянулись мимо санитарные фуры, я, порядком озябнув, собрался нырнуть обратно в толпу, но, бросив последний взгляд на мостовую, вскрикнул от неожиданности. Рядом с повозкой, где на еловом лапнике лежали перебинтованные и укрытые полушубками раненые, с улыбкой вышагивал мой давешний знакомый доктор. Он сильно похудел, оброс бородой, но это был он! Он шагал в колонне победителей и счастливо улыбался…
Я закричал и хотел было рвануться к нему, но рука на моем плече удержала меня.
– Что, знакомого встретил, малец? – ласково спросил железнодорожник. – Ну ничего, найдетесь потом. Все свои, и город теперь наш. А сейчас порядок не рушь.
Вернувшись домой, я, как обычно, стал взахлеб рассказывать отцу Алексию о том, что происходило в городе. Он слушал меня с интересом и с участием, но мне показалось, что какая-то тревога и печаль притаились в глубине его выцветших старческих глаз.
Теперь я понимаю, что в то неустойчивое время старый священник не только опасался за судьбу своего маленького прихода, но еще и молился мысленно о тех, кто своими жизнями оплатил окончание братоубийственной войны, которая огнем и кровью прошлась по российским просторам.
Но тогда я не мог его понять и только радовался тому веселому беспорядку, который вошел вместе с армией в обывательскую жизнь. Правда, этот беспорядок как-то быстро и незаметно сменился четким строем военной дисциплины, но от этого нам, мальчишкам, жить стало не менее интересно. Мы крутились возле кавалерийских лошадей, норовили залезть на лафеты пушек и умильно просили у трубачей военного оркестра: «Дяденька, дай подуть!»
Мне особенно повезло: через забор от нас, в большом доме церковного старосты Парамона Ильича, который почему-то бежал, поддавшись общей панике, в Харбин, разместились палаты партизанского госпиталя.