Основные усилия ученых в сфере социально-политических дисциплин с конца 1980-х годов были направлены на описание трансформации авторитарных и репрессивных режимов, институциональных реформ, на появление в этих странах относительно свободных выборов, увеличение доли представительских институтов, расширения сферы публичности, свободы печати, ослабления государственного контроля в разных социальных сферах, включая экономику, образование, гражданское общество[232]
.Способ осмысления идущих процессов сохранял свой нормативный в методическом плане характер: различные формы социально-политической организации и общественных структур сравнивались с (мысленным, идеализированным) эталоном процессов или институциональных структур западных стран (британских, американских, шведских и других подобных институтов), а отклонения рассматривались как факторы препятствия, иррационального традиционализма, редуцируемые к религии, национальному прошлому, централизации власти и т. п. Подход американских политологов того времени оставлял за рамками исследования какие-либо проблемы развития, лежащие вне парадигмы транзитологии. В первую очередь это касалось постсоветского пространства. Коллапс советской системы в конце 1980-х – начале 1990-х годов и последовавшая за этим эйфория на Западе («конец истории») отодвинули на задний план проблемы природы и истоков тоталитаризма. Стремительный рост экономической мощи Китая укреплял надежды на то, что рост благосостояния, в первую очередь формирование китайского среднего класса, рано или поздно приведет к либерализации и размыванию диктатуры КПК, внутренней модернизации, появлению более открытого общества, тем более что развитие современных информационных технологий давало все основания для такого оптимизма.
На первых порах нормативный (и, что не менее важно, идеологически предвзятый) характер такого подхода был не слишком очевиден. Западные модели демократии (американской в первую очередь, но также и англосаксонской – австралийской, новозеландской и т. п.) и западноевропейского правового государства рассматривались как «естественные блага», представляющие несомненную («самоочевидную») ценность, якобы значимые для всех «нормальных» и «современных людей». В этот комплекс идей и представлений входило и понятие общества, защищенное разделением властей, и открытая политическая конкуренция партий, и свободомыслие, публичность (хабермасовская интерпретация
Теории модернизации порождали (не у исследователей, а у широкой публики) надежды или иллюзии на постепенное сближение двух систем или даже на их конвергенцию, вызванные пониманием границ конфронтации в эпоху холодной войны, которые устанавливаются, несмотря на всю гонку вооружений, самим фактом наличия ядерного оружия у двух супердержав, угрозы безусловного взаимного уничтожения при переходе «красной черты». Поражение СССР, крах социалистической системы не просто дискредитировали саму идею коммунизма, равно как и других тоталитарных идеологий и систем, но и резко ослабили страх перед еще одной мировой войной. Рост благосостояния в конце 1980-х и в 1990-е заставил население развитых стран забыть о прежних угрозах, исходящих от СССР (и прежде всего – гарантированного уничтожения в случае новой войны). Длительный период благополучия, усиление европейской интеграции вытеснили хроническое сознание внешней угрозы. Ослабление факторов негативной консолидации привело к тому, что актуальную государственно-политическую повестку стали определять внутренние, локальные, социальные проблемы, существовавшие и ранее, но теперь вышедшие на первый план. Но главное – в ходе смены поколений и длительного периода процветания, стабильности государства оказался забыт опыт катастроф, притупился страх перед государственным насилием, террором и тому подобными явлениями, казавшимися либо давно ушедшим в прошлое (в Европе), либо существующими где-то за пределами сообщества современных стран – в Африке (Руанда, Сомали, Эфиопия, Нигерия, Ливия), в Азии (Афганистан, Пакистан, Рохинджа), на Ближнем Востоке (Палестина, Ирак, Ливан, Сирия) и т. п.