Мы приехали в деревню к полудню. Скучный был день, самый что ни на есть серенький, осенний. Зато встретили нас! И свежемаринованные грибки, и брусника, и квашеная капуста, ну что еще надо на следующий день… И ко всему пятнадцатилетняя сестренка Сени (та самая Электра, теперь ее все звали Леной). Я как-то старался на нее не смотреть, и все смотрел не отрываясь.
Мы сидели на террасе. С огорода густо пахло землей, укропом, смородиновым листом. Сеня налил отчиму водку, но тот отказался.
— Грех, — сказал Сеня, подмигнув мне.
Федор Георгиевич покачал головой:
— Не пью я…
— Какой смирный, — раздраженно сказал Сеня, отставив рюмку. — Все в огороде копается, о боге думает. Ох и терпелива же Советская власть…
— Сеня, что ты, Сенечка, — начала умоляюще Лена. — Зачем?
— О боге, — с неожиданной твердостью сказал отчим. — Да, думаю. И в огороде копаюсь и думаю. И ты, Сеня, мимо этого не пройдешь. Каждый сознательный человек раньше или позже обязательно должен задуматься, что есть жизнь и что есть смерть.
Сеня вскочил, и мне показалось, что сейчас произойдет несчастье. Но ничего не произошло. Сеня постоял минуту, потом сказал мне:
— Не могу здесь больше. Все давит. Уедем.
И мы уехали, несмотря на уговоры Лены. Она даже расплакалась, ведь столько ждали, готовились…
У меня от этой поездки осталось двойное чувство. Я понимал, что Сеня неправ. Он вообще-то зря нахамил отчиму. И вместе с тем… вместе с тем, человек, который копался там, в огороде, и рассуждал о спасении души, был мне чужой. Он говорил о вещах, которые — кто ж этого не знает! — пахнут поповщиной. Если бы я хоть немного задумался над сутью того, что было сказано. Если бы… если бы… О, если бы я был воспитан в уважении к чужому мнению, если бы я знал, что только то, что не сразу понято, что только то, что выстрадано, и есть настоящее…
В землянке стоял густой храп, мы одни не спали, вернее Федор Георгиевич не спал из-за меня, из-за того, что мне хотелось поговорить.
— Надо вам отдыхать, — сказал я шепотом.
— Да, да, надо. — Но я видел, что и ему не спится. — Так, значит, вы в газете?
— С первого дня. А вы в истребительном?
— Да, третьего июля записался.
— А Сеня?
Он долго молчал, потом спросил:
— Вы ничего не знаете?
— Ничего. Мы с тех пор, как были у вас, не виделись. Где он?
— Выйдем отсюда, — сказал Федор Георгиевич, натянул сапоги, подпоясался, накинул ватник и в один шаг вышел из землянки.
Я тоже вылез. Ночь была темная. С Невы поднимался холодный туман, и оттуда валило, как из парной. Я на какое-то мгновение потерял Федора Георгиевича.
— Я здесь, здесь… Только не закуривайте, нас строго предупредили.
— Хорошо, хорошо, — сказал я, вслушиваясь в молчание. — Кажется, у вас что-то готовится?
— Да. Ночью будем через Неву переправляться.
— О! Вот, значит, что. Почему вы знаете?
— Политрук объяснял. Такая задача поставлена.
Как-то странно мне было слышать от-этого человека: «политрук», «истребительный батальон». Давно навешанный ярлычок мешал мне. Я даже ощутил какой-то укол самолюбия. «Никаких корреспондентов», а задача, оказывается, поставлена. Укол был несерьезным, но все-таки теперь я начал понимать, что значит сегодняшняя ночь. Конечно, я не мог представить, что́ произойдет на этих берегах сегодня ночью и что́ из этого получится, и даже представить себе не мог, чем станет Невская Дубровка после этой ночи, но предчувствие чего-то значительного, бо́льшего, чем отчаянная переправа на левый берег, коснулось меня.
Мы молча стояли и смотрели на Неву. Пахло невской водой, сырым деревом, перезрелыми грибами. Прошло минут десять, прежде чем я снова вспомнил о Сене. Где он?
— Сеня… — Он вытолкнул это имя, как будто костью подавился. — Он не жив… он…
— Погиб? Где? — спросил я, чтобы хоть что-нибудь сказать.
— Он не погиб… то есть, конечно, он погиб… он умер в апреле. Скарлатина. У него в детстве не было… и вот… Почему, зачем, му́ка какая… Вы его любили? Вы ведь с ним когда-то очень дружили…
Кажется, в ту ночь я впервые всерьез подумал о смерти. Я много раз видел смерть, видел, как умирают люди, но размышление о конечности моей жизни, не вообще рода человеческого, а именно моей жизни было мне незнакомо. Поповщина! Меж тем размышление над тем, что есть смерть, отнюдь не поповщина.
Животное испытывает страх, ужас перед неизвестным. Машина если не сейчас, то в ближайшее время сможет выдавать философские ответы на тему жизни и смерти, и по мере того как будет меняться осваиваемый машиной материал, и эти ответы будут меняться и совершенствоваться. Но жить с постоянным ощущением, что рано или поздно тебе предстоит переход в другое качество, машина не может. Это работа человека. Машина, быть может, предскажет свой жизненный срок, пусть даже точную дату своей гибели — почему бы и нет, дело машины — результат, итог. И наконец, я допускаю, что на деятельность машины эта безусловная конечность ее жизни будет влиять. Но размышления без ответа, му́ка бессилия, а лучше сказать энергия бессилия, присущи только человеку. Добровольно отказываясь от этих размышлений, от их мук, их энергии, человек многое теряет.