И вдруг, словно в яркой вспышке магния, я увидел Николая Николаевича в шинели и в шершавой папахе, — магний горел, не сгорая, и в его сиянии жизнь, только что бывшая для меня альбомной схемой, стала близкой, и я почувствовал, что смогу ее понять.
Неужели же один только мой детский кораблик был способен вызвать такой дивный свет? Значит — случай, только случай? Да, конечно, это был случай. Но я думаю, что каждый литератор ищет сопричастности с жизнью героя, и, если он ищет, он обязательно найдет свой кораблик.
С Вешковыми я снова встретился, но уже спустя четыре года, когда стал работать на «Красном путиловце» в местном радиовещании, или, как тогда говорили, в радиоузле. Почти в каждом цехе у нас был свой корпункт, и за месяц мы получили не менее трехсот писем, которые теперь называются «острыми сигналами». Бывало, так набегаешься по цехам, что к вечеру буквально зубами скрипишь от усталости. Но мы любили наш «узел», и наших корреспондентов, и Зиночку Кацоеву, милую, скромную девушку, недавно окончившую консерваторию, занимавшуюся самодеятельностью завода и организовавшую у нас хор. В этом хоре пела Валечка Вешкова, ей уже исполнилось двадцать лет, и она была красой и гордостью краснопутиловской самодеятельности и, так сказать, тузом козырным нашего радиовещания. Сегодня она доставила бы много радости зрителям телепередачи «Алло, мы ищем таланты!».
Надо сказать, что Валечка была первой Вешковой, работающей на заводе. До нее работала только мужская половина династии, а другая половина хлопотала по дому да растила новое поколение краснопутиловских мастеров.
Школу Валечка окончила с отличием, и Николай Николаевич мечтал об университете. Но тут Валечка впервые проявила характер и поступила на весьма скромную должность в заводскую лабораторию. Николай Николаевич был уязвлен: маловато для Вешковой.
Но все это были небольшие, легко растворимые тучки, очень скоро наступила гроза: в Валю Вешкову влюбился один из наших хористов, Костя Мартынов.
На Путиловском, где очень было развито уважение к кадровым рабочим, «нашим», «питерским», «потомственным», таких парней, как Мартынов, называли презрительно — «скобарь». Он был чернорабочим, наш брат газетчик этой категорией людей не интересовался. Как уж нашей Зиночке удалось зазвать его в хор — я не знаю. Из прослойки «поднять да бросить» таланты почти не вербовались, и Мартынов был целиком Зиночкиной заслугой.
Высокий, костистый парень, все мослы выпирают, как паровозные рычаги, большой басовитый кадык, тоже напоминающий что-то паровозное. Над впалыми щеками большие серые глаза в опушке густых ресниц. Зиночку увлек его голос — правда, совершенно необработанный, но такой могучей силы, что окна дрожали. Был Мартынов угрюмоват, даже дик и невероятно молчалив. Но музыкальная закваска все-таки чувствовалась. Зиночка доискалась, что мальчиком он пел на клиросе, а потом, когда голос стал ломаться, все кончилось. Да и церковь как раз в это время прикрыли, и вообще не до пения было: Мартыновы чуть было не попали под раскулачивание. (Потом, правда, оказалось, что ничего, кроме доноса, не было, и вообще их деревня, где-то между Порховом и Псковом, находилась в районе сплошной бедноты.)
Мартынов-старший, узнав о доносе, не стал дожидаться «выполнения сего», забрал жену и сына и подался в Питер. Там он чуть ли не на вокзале купил тачку и с той минуты прирос к вокзалу, как будто так и было задумано. А никак не было задумано. Просто какой-то голодранец эту тачку продавал, а другой — купил, носильщиков становилось все меньше и меньше, на них посматривали косо, как на элемент непролетарский и бессознательно холуйский. Но где жить? Один мужик из их же деревни, тоже Мартынов, не то родственник, не то однофамилец, служил до революции швейцаром в доме средней руки. Швейцары тоже попали в «элементы», но этот оказался каким-то необыкновенно устойчивым и числился швейцаром и при военном коммунизме, и при нэпе, и только летом двадцать девятого года стал дворником. Жил он в бывшей швейцарской, под лестницей, а когда Мартыновы пришли к нему кланяться, он поселил их своей властью тоже под лестницей, но не в своей комнате, и вообще не в комнате, а, так сказать, «на площади», то есть между парадным ходом — с улицы и ходом черным — со двора. Когда начались морозы, то с высочайшего дворницкого разрешения Мартыновы вход во двор забили, а от улицы отгородились фанерной стеной, в которую врезали самую настоящую дверь. Через полгода дворник написал черным по белому «квартира 68», и к паспортизации все были оформлены — Мартынов-старший получил бляху на вокзале, а Мартынов-сын начал «поднять да бросить» на «Красном путиловце». Слово «влюбился» не очень-то точно передает то, что произошло с Мартыновым осенью тридцать третьего: он просто ошалел от Вали и смотрел на нее, как смотрят на яркий свет, чуть заслонясь рукой.