Большой круглый стол, скатерть, вышитая явно дома мелкими розочками, шкафчик с посудой, дребезжащей от любого движения, и альбомы, которые Николай Николаевич приготовил к нашей встрече. Эти фамильные альбомы сейчас большая редкость, большинство из них пропало в войну, но в то время у многих старых рабочих хранились дореволюционные фотографии: демонстрация путиловцев, похороны жертв Кровавого воскресенья, заводская самооборона, ночлежка, казаки, крестный ход, ма́стера вывозят на тачке, красногвардейцы-путиловцы, группа врачей — добровольцев по борьбе с холерой, субботник, воскресник, снова субботник, первый краснопутиловский паровоз, первый краснопутиловский трактор… Такого гигантского расстояния, которое есть между сегодняшним днем и всем этим, я в двадцать девятом году не ощущал, и фотографии эти были для меня отнюдь не в диковину. Если что и поразило меня, так это сам Николай Николаевич. Как мало он изменился, или, вернее сказать, каким старым он выглядел в молодости! И эта крахмальная рубашка с высоким воротничком, крепко впивающимся в шею, и щеки, и котелок, который в нашем комсомольском воображении еще больше символизировал буржуев, чем шляпа… Этот самый котелок я видел на фотографии, запечатлевшей Николая Николаевича в первом ряду рабочей демонстрации 27 февраля 1917 года, в день свержения самодержавия. Валя снова угадала мои мысли:
— Не меняется папа, верно?
И только на одной фотографии Николай Николаевич выглядел молодо — в шинели и папахе. Осень 1919 года, наступление Юденича.
Что-то мелькнуло передо мной, и я быстро спросил:
— Вы и тогда здесь жили?
— Нет, мы жили у самого «Путиловца», а сюда перебрались после смерти жены, в двадцать третьем.
— А раньше?
— Да я и родился там.
— Нет, раньше в этом доме кто жил?
— Вот уж, право, не знаю. Мы по ордеру въехали, а вся правая половина пустая была. Вроде Лев Аркадьевич, зубной врач, на полгода позднее нас здесь поселился. А что такое?
Но пора было начинать деловой разговор. Я вынул блокнот и стал расспрашивать Николая Николаевича о его прошлой жизни и о том, что происходит сейчас.
У Николая Николаевича в памяти оказался такой же порядок, как и в альбоме. Он без труда называл имена и даты; такая память — редкая находка для журналиста; и говорил он хорошо, что называется — без запинки, я добросовестно все записывал.
Я записывал эту стройную жизнь, стройную, говорю я, потому что она совершенно укладывалась в альбомную схему. Да это и была его жизнь, та самая жизнь, которую проходят сейчас по школьным программам.
С разрешения мастера взял его отец на Путиловский, и он учился «из-под руки» и той же рукой не раз был бит. И первая маевка, и казачья шашка, и участок у Нарвских ворот, а потом первая баррикада на Петергофском, и дикая неграмотность, и жажда стать человеком, и посещение завода хозяевами — ругали, ругали, а вот теперь показывают: «Молодой еще, а Лескова помните, как блоху подковал? Этот подкует!»
И слушал я Николая Николаевича внимательно, с уважением, но без особого интереса. Я все это знал, я проходил это в школе и сам об этом рассказывал в кружках политграмоты.
Между тем это был абсолютно точный и правдивый рассказ человека, прошедшего невероятно сложную и трудную жизнь. Но все то, о чем рассказывал в тот вечер Николай Николаевич и что имело для него глубочайший смысл, — было для меня неживым. Я заставлял себя думать о важном, а в голове вертелось совсем другое.
Мы кончили поздно ночью. В коридоре, прощаясь, я не выдержал и сказал:
— Мне кажется, я в этом доме бывал… в детстве. Как раз Юденич наступал. Здесь жил мой дядя, не родной, мамин двоюродный брат.
— А, — сказал Николай Николаевич, — я этого не знаю.
— Подождите, — вмешалась Валя, — он чем занимался?
— Ну, в общем-то, он был моряк, торговый моряк, но в последнее время…
— Подождите, подождите минуточку. — Она вышла и сразу же вернулась. В руках она держала модель корабля, сохранилась труба, корпус был невероятно исцарапан и побит, но все-таки это был корпус военного корабля и даже можно было прочесть полустертую надпись: «За… сво…ды».
— «Заря свободы», — сказал я, страшно волнуясь.
— Да? Очень может быть. Шесть лет назад, когда мы сюда переехали, я нашла его в мусорной свалке, позвала ребят, и так мы этот кораблик полюбили: на даче — папа в Мартышкино всегда на все лето снимает — мы этот кораблик пускали на воду… Он сейчас уже в плохом виде, а был прямо чудо. Так, значит, в этом доме жил ваш родственник?
— Да, — сказал я, — здесь.
В тот вечер, когда я ушел от Николая Николаевича, я еще долго бродил вокруг знакомого домика и слышал хруст и храп в извозчичьем дворе, и скрип дверных петель в пивнушке, и гудевший на басах пароход, идущий в Ленинград Морским каналом; и вспоминал себя — девятилетний мальчик, уроки отменили, наступает Юденич, смерть дяди Лени и странное чувство свободы от собственности, когда модель корабля была уже в моих руках.