Мама, конечно, замечала, что со мной происходит неладное, а может быть, понимала мои муки, во всяком случае она строго следила за мной и однажды обнаружила сбереженные мною, запрятанные в тряпочку хлебные корки. Корки тут же размочили, а надзор за мной стал еще более бдительным.
Чем дальше, тем меньше становилось у меня шансов осуществить свою мечту и стать владельцем хотя бы одной модели, пусть бы это была совсем небольшая канонерка с артиллерией на борту самого незначительного калибра — все-таки свой корабль!
Но однажды — это было уже осенью — я решился. Рано утром, едва проснувшись, сказал себе: сегодня. Чему быть, того не миновать. Сегодня после школы отпрошусь из дому под любым предлогом, и — туда!
Я наизусть знал первую свою фразу: «Я принес вам ячу». — «Покажи». — «Здесь неудобно, увидят, зайдемте в комнату». (Карман немного оттопырен, иначе игра будет сразу раскрыта.) А дальше все ясно. Флот должен придать мне силы, и я скажу монолог. Сначала я приготовил речь Брута, но потом решил, что Германн из «Пиковой дамы» больше подходит к случаю. «Если когда-нибудь сердце ваше знало чувство любви, если вы помните ее восторги, если вы хоть раз улыбнулись при плаче новорожденного сына…» Только на монолог и был весь расчет. Увы, у меня не было даже «пугача», чтобы попугать «старую ведьму».
В тот день мне повезло: уроки в школе отменили, как сказал директор, «по крайней мере на три дня». Наступал Юденич, была объявлена всеобщая мобилизация, и только старенькая ботаничка заявила, что она не намерена прекращать «чтение курса» из-за превратностей гражданской войны. Один урок — не беда, это значило, что я, после похода за Нарвскую, вернусь домой вовремя, как после школы.
Погода была наша, питерская, мокрая, трамвай довез меня только до Калинкина моста — может быть, не было тока, а может быть, вожатый и кондуктора ушли на фронт, — факт тот, что я месил грязь до Нарвских. Когда я наконец дошел, небо прояснилось, я пообсох и в дом к дяде Лене позвонил молодец молодцом.
На этот раз долго не открывали. Открыл не дядя Леня, а незнакомая мне женщина. Открывала долго и неохотно, старательно вглядываясь в меня через дверную цепочку. До сих пор помню ее лицо, странно сжатое, срезанный подбородок и очень маленький лоб.
— Кого? — спросила она, наконец открыв дверь. В руках у нее был утюг — то ли гладила, то ли вооружилась, услышав звонок.
Я шаркнул ножкой и сказал голосом виконта де Бражелона:
— Не откажите в любезности, простите, что побеспокоил. Мне надо повидать моего дядю.
Женщина сделала шаг назад и, выставив перед собой утюг, спросила недоверчиво:
— Дядю?
Я объяснил свое родство, все время поглядывая на дверь в комнату, откуда должна была появиться желтая кудлатая фигура.
— Умер, — сказала женщина. Рот и подбородок ее еще крепче сжались.
— Умер? — Не могу передать, как я был потрясен этим известием. — Умер? Почему? Когда?
— Ну почему нынче умирают, — сказала женщина. — Еще в августе. — Я все смотрел на дверь в его комнату, и она сказала: — А не закрыто. Можно войти.
Минуту я боролся с суеверным страхом и с желанием еще раз взглянуть на то, что видел всего один раз. Наконец, толкнув дверь, вошел и сразу увидел: флот цел. Да, флот был на месте, но каким он теперь стал! В комнате было холодно, кажется даже холодней, чем на улице, и на трубах броненосца лежал серый иней, палуба «Измаила» была вся в крысином помете, наверное эти твари в бессильной ярости от голода прогрызли дыру в корвете, и последний красавец бездымного флота стоял в какой-то грязной луже. Паруса его были все в маленьких дырочках, но это уже не были крысы, это сделала моль. И только яхты «Штандарт» не коснулась разруха. Я отлично разглядел на ней новенький капитанский мостик. И новая труба была уже сделана и только не поставлена в дупло.
Конечно, флот можно было еще наладить, удалить грязь, почистить палубы, залатать и подкрасить борта и заделать дыру в корвете. Но я стоял оцепенелый, сняв шапку, не чувствуя холода. Я понимал, что непременно должен хоть что-нибудь взять отсюда, — ведь все, и очень скоро, до конца будет разрушено, может быть пойдет на растопку, а может, просто сгниет, — но я так ничего и не взял. Жестокое равнодушие к вещам уже овладело мной. И было только жаль старого шкипера. Больше я никогда о нем не узнаю — как он стал моряком, в каких странах бывал и какую страну полюбил больше других, как давно его рукам стали послушны эти изумительные пилочки и лобзики и как случилось, что каждый вечер он говорил себе «надо!» и строил военные корабли.
Но думая об этой неизвестной мне жизни и жалея дядю Леню, я в то же время чувствовал себя свободным от какой-то давящей тяжести. Как будто все это время, начиная с той минуты, когда я увидел эти корабли, на моей груди лежала тяжесть, а теперь ее сняли. И даже в ту удивительную минуту, ночью, когда «Заря свободы» была моей собственностью, эта тяжесть давила на меня, и только сейчас стало легко дышать.