Не понимаю, как Фадеев мог найти библиотеку Академии. Мне казалось, что он шел точно по заданному маршруту, налево по коридору и снова по такому же коридору, но теперь направо. Там находилась и находится по сей день знаменитая библиотека Академии художеств. В старинных шкафах — фолианты редчайших книг, замечательное собрание русских гравюр. Окна были раскрыты, за ними сверкала Нева, дома на набережной стояли под камуфляжем, снизу доверху расписанные в желтовато-зеленые тона, был виден крейсер «Киров» с развороченной палубой: всего месяц назад немецкая бомба достигла своей цели.
В библиотеке, в дальнем углу, сидел единственный читатель. Он даже не поднял головы, когда мы вошли. На нем была непомерно большая меховая жилетка, вынужденно большая, потому что под меховушкой он подвязался шерстяным платком; ноги обуты в валенки, на голове нелепый треух, а на руках теплые перчатки без пальцев, какие носили трамвайные кондукторы. Едва заметным движением он переворачивал страницы, и только в этот момент можно было с уверенностью сказать, что это человек, а не символическая фигура нашей зимы. Я смотрел на него, и мне казалось, что он сидит здесь уже давно, может быть полгода.
— Вы не из управления пожарной охраны? — спросила меня заведующая библиотекой.
— Нет, Наталия Евгеньевна.
— Да, да, конечно, простите, не могу вспомнить вашу фамилию.
Фадеев стоял к ней вполоборота и смотрел в окно на Неву, — я думаю, он так внимательно смотрел в окно, чтобы его не могли заподозрить в рассматривании теплого платка и кондукторских перчаток.
— Библиотека и зимой была открыта? — спросил он.
— Да. В общем — да. До января было много читателей… А потом… — Наталия Евгеньевна взглянула на меня, все-таки я был
— Ну, а потом, наверное, холод прогнал? — бодро спросил я.
— Да, конечно… Я боялась печурок, пожара, потом одну поставили, но одна печурка… За лето все отеплим, переоборудуем…
— Извините нас, — сказал Фадеев и все так же быстро пошел по коридорам, по лестницам, я еле поспевал за ним.
Мы вышли из Академии и пошли по Третьей линии.
— Если смерть, то под знаменем. Старик знал, что делал, когда в первый раз убил Болконского. — Фадеев сильно взял меня за плечо, очевидно для того, чтобы я не возражал. — Во второй раз — смерть от раны, гноящейся в тряском пути. Аустерлиц еще больше это оттеняет. Меня мое честолюбие тянет к Аустерлицу, — закончил он совершенно толстовской фразой и отпустил мое плечо. Взгляд его, чаще всего суровый, потеплел. А может, эта суровость была только кажущейся: Фадеев умел поразительно прямо глядеть в глаза собеседника.
— А ведь он мог умереть от голода вот так, сидя в этой библиотеке, переворачивая, но так и не перевернув страницу?
— Мог, — сказал я, но должен был ответить: «и еще может умереть,
Что удерживало меня от такого ответа, неужели же традиционная «потемкинская деревня»? Нет, конечно. Да и Фадеев никем в Ленинграде не воспринимался как начальство. Каждый из нас зависел друг от друга, благодаря этой круговой поруке и выстоял Ленинград.
И я, и другие литераторы, встречавшиеся с Фадеевым в мае — июне сорок второго года, рассказывали ему о прошлой зиме. Но каждому из нас хотелось, чтоб он видел не то, что было, а то, что уже есть: весной сорок второго года начинался новый быт блокадного Ленинграда. Мы никому не хотели показывать наши раны, но, оставаясь один на один, мы говорили: сними этот безобразный треух, к черту эти кондукторские перчатки, долой зиму. Мы чистили, скребли Ленинград так, что кровь показывалась под ногтями. Мы шли по домам, раскрывали окна, выбрасывали тряпье; мама дергала цепочку в уборной до тех пор, пока не сорвала ее, а когда я пришел домой, она заплакала и сказала: «Я испортила цепочку, но он действует».
Наверное, мне надо было рассказать Фадееву о тех, которые умирают сегодня. Никакие добавочные пайки помочь не могут, об эвакуации они и слышать не хотят, боятся эвакуации, боятся движений, боятся жизни, а смерть не торопится в этих случаях, она знает, что добыча легкая, и как-нибудь при случае, в июне или в июле, смерть завернет сюда. И только в августе, а может быть, в сентябре смерть стала торопиться: все меньше и меньше оставалось людей, которые ей не сопротивлялись.
Незадолго до приезда Фадеева ко мне домой прибежала девушка из комсомольского бытового отряда; если я не ошибаюсь, ее звали Галей, жила она этажом ниже нас. Тоненькая, бледненькая и какая-то испуганная. (Уже одно это было удивительным: чего только эти девушки не видели за эту зиму и за эту весну!) Довольно сбивчиво она поведала мне об одном из своих подопечных: «Морозов Андрей Васильевич, живет здесь неподалеку, вот адрес, что-то он такое рассказывает, чего я понять не могу. Я ему говорю: «Дедушка, лежите потише», а он просит: «Запищите, это очень важно». Может, и в самом деле очень важно? Зайдите, это же рядом…»