Все скамейки в Сокольниках были заняты, подключиться к виртуальному действу удалось с единственной обнаруженной свободной, непосредственно перед входом в общественный сортир. На этом сомнительном фоне я и вышел на всемирный видеопростор.
Масштаб поэтических чтений, вселенский охват и суперсовременные технологии – это все Нине понравилось бы, она такое любила.
Смущал разве что декларированный гендерный перекос: к чуть не полусотне поэтесс со всего мира, каждая из которых должна была прочесть два стихотворения – одно свое и одно Нины, были снисходительно добавлены Коля Винник, редактор посмертных сборников стихов Нины Искренко, и я – в неопределенном статусе ее друга.
Едва бы Нина восприняла столь жесткие рамки, по своему обыкновению отчебучила бы что-нибудь вопреки, поперек и вразрез. Воспела бы домострой?
Под мирным июньским солнцем под мерное чтение стихов привиделся мне в старческой полудреме совсем другой поэтический фестиваль, масштаба куда более скромного, не вселенского, да вообще никакого, проходившего в году и не вспомню каком, дай бог памяти, где-то на рубеже девяностых.
Впрочем, кому Бог памяти не дал, тому дал поисковик в интернете.
Да, точно, 1990 год. В общем – давным-давно…
(Александров)
…давным-давно, когда все мы были еще живы, молоды и прекрасны, нас с Ниной позвали выступить на «Цветаевском празднике поэзии» непосредственно за 101-м километром, в городе Александрове.
Начало недолгой перестроечной вольницы. Александровская слобода готовилась к открытию чуть не первого в мире музея Марины Цветаевой. Тут-то и возник праздник поэзии.
Атмосфера царила благостная, обширные бархатно-гипюровые филармонические певицы в сопровождении сухоньких очкатых аккомпаниаторш исполняли бесконечные вокальные циклы на стихи именинницы, нервозные аффектированные чтицы с уездным надрывом и тоской по собственной женской неустроенности читали мемориальные тексты, им благоговейно внимал заполненный все той же женской тоской и неустроенностью зал местного дома культуры, когда объявили: «Поэт Нина Искренко».
Нина, крохотная, нахохлившаяся, упершись ногами в авансцену, стала читать свои стихи – все о той же тоске и неустроенности, все о той же вере, надежде и любви. Но это было уже поперек горла и традиций, мимо юбилейного гипюра.
Это резало, царапало, провоцировало, и меньше всего походило на ожидаемую залом пОЭзию – с отчетливым О и акцентированным Э.
Что именно Нина тогда читала – уже не помню.
Или:
Или:
Помню ропот и рокот в зале, которые, впрочем, почти всегда сопровождали ее выступления. А Нина – раскачиваясь на каблуках, руки в карманах потертых джинсов – продолжает читать стихи, бросает их во враждебный зал.
Наверное, самое цветаевское из всего, что происходило на цветаевском фестивале. Как там у виновницы александровского торжества? «Я слишком сама любила смеяться, когда нельзя…»
Тогда и пришла Нине записка:
Нина была абсолютно открыта миру – и потому абсолютно беззащитна. Без кожи.
Я выступал следом, малодушно убирая на ходу наиболее радикальные тексты. Да еще и в практически однополом зале на сцену вышел мужик в легкой небритости, что тоже способствовало. Так что тут обошлось без жертв и разрушений.
В одной из записок даже свидание назначили. В соответствии с темой – у мемориального сарая за цветаевским домиком.
Мы жевали халявные бутерброды в буфете за сценой, разговор не клеился, как бы шутливые реплики зависали, Нина переживала, перебирала обидные записки.
Я взял со стола разовую картонную тарелку, в строгом соответствии с эмблемой цветаевского праздника набросал по центру Нинину растрепанную физиономию, написал по кругу:
Тогда мне не приходило в голову, что так оно и будет…
(Полистилистика)
Нина Искренко говорила на своем, только ей присущем языке, в котором поднебесье и подворотня имели равное право голоса.
Она ломала каноны и стереотипы, отбросила привычную каждому выпускнику советской школы квадратно-гнездовую систему стихосложения, выламывалась из всех рамок, с редкой грацией и свободой мешая прозу со стихами, библейскую лексику с трамвайной, она отстаивала право на ошибку, сбивала ритм, теряла рифмы и знаки препинания, писала поперек и по диагонали, оставляла пробелы, зачеркивания, оговорки и проговорки – и сквозь весь этот мельтешащий карнавал била безмерная любовь к миру, к дому, к друзьям, к России, к жизни…
Поэзия дело одинокое, поэты аутичны, у каждого свой мир, откуда трудно выходить на контакт с другими. Пружина туго завинчена внутрь, в себя.