Дуло пистолета, направленное прямо в лицо, выражение ненависти и презрения в позе и во всей фигуре фон Корена, и это убийство, которое сейчас совершит порядочный человек среди бела дня в присутствии порядочных людей, и эта тишина, и неизвестная сила, заставляющая Лаевского стоять, а не бежать, – как все это таинственно, и непонятно, и страшно![1322]
В кульминационный момент действия, во время дуэли, эта «страшная» дарвинистская сила тоже достигает высшей точки, все больше захватывая художественный мир повести. Дарвиновский theatrum naturae
из «Происхождения человека» с его двойственной, подчас противоречивой аргументацией, с постоянным смешением разных фаз эволюции, с частичной логической непоследовательностью позволяет представить историю происхождения человека, с трудом поддающуюся воображению и пересказу, как процесс развертывания силы, в конечном счете «непостижимой» и приводимой в движение «законом боя». Несмотря на дифференцированность аргументации, дарвиновский мир тяготеет к элементарному нарративу о непрекращающейся соревновательной борьбе[1323].Топливом этого двигателя выступает «слепая», инстинктивная ненависть между фон Кореном и Лаевским, неоднократно подчеркнутая рассказчиком. Во время пикника Лаевский ощущает бьющую ему «в грудь и в лицо ‹…› ненависть фон Корена; эта ненависть порядочного, умного человека, в которой таилась, вероятно
, основательная причина, унижала его, ослабляла ‹…›»[1324]. Свой вызов на дуэль, брошенный в приступе ярости и не адресованный никому определенному, однако сразу же принятый фон Кореном, Лаевский комментирует так: «Вызов? – проговорил тихо Лаевский, подходя к зоологу и глядя с ненавистью на его смуглый лоб и курчавые волосы. – Вызов? Извольте!! ненавижу вас! Ненавижу! ‹…› – Ненавижу! – говорил Лаевский тихо, тяжело дыша. – Давно ненавижу! Дуэль! Да!»[1325] Здесь снова виден созданный Чеховым интертекстуальный палимпсест, в котором искусно переплетены два слоя – дарвинизма и русской литературной традиции, в данном случае дуэльной. Обращаясь к представлению о дуэли как об опыте ритуального, архаического насилия, многократно выраженному в русской литературе XIX века, и особенно к мотиву «ненависти», во многом определившей поединок Печорина с Грушницким в «Герое нашего времени» Лермонтова, Чехов соединяет эту традицию с дарвиновским «законом боя»[1326]. Когда Грушницкий на дуэли открыто называет ненависть к Печорину истинной причиной поединка: «Стреляйте! – отвечал он: – я себя презираю, а вас ненавижу»[1327]; «Нам на земле вдвоем нет места…»[1328] – то вспоминается приведенный фон Кореном зоологический пример с кротами, которые дерутся до тех пор, «пока не падает слабейший» (см. выше); во время поединка фон Корена с Лаевским эта история приходит на ум дьякону (см. выше). Момент «звериной» агрессии, в которой, согласно дарвиновской модели, проявляются более ранние этапы эволюции, после вызова на дуэль облекают в слова оба противника. Фон Корен опасается, что Лаевский его «укусит»[1329]; Лаевский, испытывающий к нему «‹…› тяжелую ненависть, страстную, голодную ‹…›»[1330], воображает исход поединка, окрашенный «анималистической метафорикой»: «Выстрелить в ногу или в руку, ранить, потом посмеяться над ним, и как насекомое с оторванной ножкой теряется после в траве, так пусть он со своим глухим страданием затеряется после в толпе таких же ничтожных людей, как он сам»[1331].Не только Лаевский и фон Корен, но и другие причастные к поединку лица, которые ясно сознают бессмысленность дуэли, однако не препятствуют ей, предстают действующими лицами «ритуального» поединка, понятого с точки зрения теории эволюции. И дуэлянты, и секунданты действуют машинально, будто гротескные марионетки, участвующие в непонятном им обряде, который, однако, не могут прервать:[1332]
«[Лаевский] умоляюще взглянул на секундантов; они не шевелились и были бледны»[1333].Единственным персонажем, словно бы остающимся вне этого дарвинистского мира, выступает молодой дьякон Победов, которому Чехов неслучайно придает черты лесковского антигероя[1334]
. Оставаясь по большей части молчаливым свидетелем чужих поступков и разговоров, дьякон своим «бахтинским» смехом, неоднократно упоминаемым в повести[1335], подчеркивает всю их абсурдность. Занимая внешнюю позицию по отношению к художественному миру (куда он, словно герой плутовского романа, попал как бы случайно), он оказывается единственным, кто может вмешаться в фатальную механику событий и своим «отчаянным криком» («Он убьет его!»[1336]) не дать фон Корену и в самом деле убить Лаевского[1337].