Джей как-то угас и опустил глаза. Ну что я могу поделать с собой, Джей? Горбатого могила исправит, я любил его в детстве, отчаянно и безбашенно, по-другому я тогда не умел. А встретив через двадцать лет, влюбился снова, как последний идиот, против всех своих правил, наплевав на страх и обиду, наплевав на запрет Курта! Вижу тебя насквозь, вижу, что за эти дни ты сорвался и позволил себе помечтать о большем, я, наверное, дал тебе повод, но я был болен, Джереми, и я не помню. Этого тоже не помню, прости!
Йорк еще раз вздохнул и протянул какие-то листы, сбивая меня с покаянной темы:
– Вот почему, Патерсон. Видишь? Наш любимый профессор все очень доступно изложил. И это страшно. Прости, Джеймс, я уже изучил этот кошмар и больше я не подам ему руки. Никогда. Это… немыслимо. Недостойно ученого. Недостойно учителя!
– Погоди, дай мне прочесть. Перестань обвинять, что на тебя нашло сегодня, господин прокурор, давай сначала разберемся?
Два часа мы перебирали записи из присланной мне истории болезни. Моей болезни. Читали отчеты с вытаращенными от изумления глазами. И я это все перенес?! И выжил?
Кипа бумаг, подписанных моим отцом. Опыт дозволяю, даю согласие, и еще раз, и еще…
Неугасающий ужас в глазах Йорка.
– Да, Джеймс Патерсон, а ты живучий. Расплатился всего лишь памятью. Эту методику запретили два года назад. А ты прошел полный курс, если верить отчету. Вот этот препарат сразу посчитали опасным. И тоже полный курс. Зато вот, видишь? Гордость клиники Диксона, метод его имени, дал результат, – и сразу в дело, и мировая известность, и премии… Господи, Джеймс, я ведь думал, старик тебя любит, как сына! А ты был подопытной крысой!
– Даже круче: за крысу платили. Смотри, вот счета. Отец… Как же он ненавидел меня, Джей!
– За что?
– Да за все. Любовью отца была Мери, его цветочком, милой девочкой, его надеждой на лучшую жизнь. Он все мечтал, как Мери выгодно выйдет замуж, и они заживут, нас с мамой не было в этих планах, только он и сестра. Из-за меня она погибла. Из-за жалкого пидора, из-за шотландского выродка, ничтожества и твари. Уж лучше бы я сдох! Как часто я это слышал в детстве, Джереми. Но я ведь был не подарок! Я был упрямым, я сопротивлялся, пока хватало сил, плевал я на его побои и гомофобию! Тогда он отдал меня Диксону, и учитель ставил свои опыты, пока я не забыл даже имя Гэба.
Мы помолчали. Йорк кусал себе губы, ужасно непрофессионально было бы меня жалеть, еще отвратительней было бы звонить учителю и выяснять отношения. Но сейчас рядом со мной сидел не врач, а друг. Друг, подростковая привязанность которого разбилась о мой страх перед такими отношениями. Я знал, что если поцелую парня, мне будет плохо, мне будет очень больно, это вывернет все мое нутро. Возможно, я не формулировал все это, даже не осознавал, программа просто записалась в подкорку. И вот теперь мне было плохо, мне было очень больно, и меня вывернуло наизнанку от того, что я поцеловал парня. От того, что я снова помнил Гэба.
Видимо, это и есть судьба: через столько лет встретить его, не узнать, но все равно полюбить. Я сказал это вслух, или же мое лицо меня выдало, потому что Йорк сухо и твердо заявил:
– Дурак ты, Джеймс Патерсон, если в этом уверен. Что ему теперь до твоей любви? Его игра еще не сыграна, сиди спокойно и не суй свой нос наружу. А будешь рыпаться, опять запру.
– Нет-нет, я наигрался, Йорк, сижу спокойно, жду развязки. Все, как он повелел. Знаешь, сейчас я бы поспал. Вколи мне что-нибудь, мой мозг снова дымится от всей это каши.
***
Он падает в темноту, не в колодец, не в зазеркалье, не в Космос. Просто в темноту, она обволакивает и глушит звуки, она поглощает и давит на грудь. И он в нее падает.
Потом проявляется свет, робкий свет, приглушенный, серый, словно мазнули пыльной тряпкой по крышке рояля. И осталось пятно на черном лаке. И в этом пятне он видит ребенка.
Мальчик сидит, обняв колени, он узник темноты, он узник себя, он худ и измучен, он близоруко щурится во тьму, и это Гэб.
– Гэб! – зовет он мальчишку, но тот молчит в ответ, и на сером пятне проявляются полосы решетки. – Гэб! Прости меня, помоги мне! Гэб, ну не сердись, пожалуйста!
– Я не сержусь, – печально говорит мальчишка, так тихо, словно боится потревожить темноту. – Чего ты мелешь? Трепло ты, Джимми, что с тебя взять?
– Гэб!!!
Мальчишку вдруг относит вдаль, куда-то вглубь, и проявляется клетка, и еще одна, и еще, сложная конструкция, как и все планы, клетка в клетке, и в клетке, все это висит, вращается, и нет возможности подступиться, Гэба уносит все дальше и, наконец, закрывает чем-то очень похожим на крылья. Он поднимает голову и видит в темноте два гневных, пронзительно серых пятна с темными омутами в центре, и эти пятна, эти омуты – они его не прощают!
***
Проснувшись или очнувшись, что, в общем, разницы не имело, я долго лежал и пялился в потолок. Вокруг была темнота, на потолке серел прямоугольник окна, забранного решеткой.