Мне пришло в голову еще одно замечание – относительно крестьянской речи. Я вообще против употребления крестьянской речи в литературе так, как она является у Григоровича и отчасти у вас. Это не свободная крестьянская речь, а копировка, стоящая, по-видимому, больших усилий. Григорович, желая вывести на сцену русского мужика
Я уже цитировал это письмо в главе о крестьянской речи, однако сейчас в фокусе внимания оказывается другой, националистический аспект. Эти слова Аксакова могут быть прочитаны как отчаянные поиски авторами и критиками 1850‐х гг. национального коррелята крестьянской и, шире, простонародной речи, который бы репрезентировал русскость/великорусскость, не дробясь на местные говоры и наречия. Сложность с обретением баланса и верной пропорции была обусловлена географически прихотливым распределением наречий русского языка. Как отмечал Э. Хобсбаум, в середине и второй половине XIX в. многие государства, в первую очередь империи, столкнулись с проблемой, какое наречие выбрать для репрезентации национального литературного языка, особенно в начальном и среднем школьном образовании[749]
. В свете обсуждаемого материала проблема была еще более сложной: внутри сложившегося к 1850‐м гг. русского литературного языка необходимо было выработать консенсус о том, какое наречие будет представлять простонародную, крестьянскую часть населения и одновременно восприниматься и как достоверное, и как русское. Как видно по письму Аксакова, вариантов было несколько – и рязанский язык Григоровича, и орловский (черноземный) Тургенева, и «макароническо-имперский» Даля, и костромской (северно-русский), добавлю от себя, Писемского и Потехина.Одновременно с экспериментальными повестями Тургенева в 1855 г. появилось два рассказа Михайлова, «Африкан» и «Ау», в которых тургеневская модель загадочного мужика взята за основу. Поскольку «Ау» подробно уже рассмотрен выше, остановимся на первом из них[750]
. В «Африкане», формально являющемся аукториальным повествованием, тем не менее нет прозрачного мышления и интроспекций, поскольку через несколько страниц становится понятно, что это субъективно-авторское повествование: рассказ автобиографичен и строится как воспоминание хозяйского сына о загадочном дворовом его отца, судьи Лариона Васильевича Кошкодамова. Эффект таинственности в поведении Африкана создается за счет пропущенных сюжетных звеньев и отказа от интроспекций, что вызвало негативную реакцию критики (рассказ «темен, неполон, недосказан»[751]). Сам нарратор усугубляет разрыв между собой, читателем и героем, делая его объектом этнографического и даже френологического дискурса.