Одним из первых текстов такого типа был рассказ «Фомушка» А. В. Станкевича, опубликованный в 1849 г., но написанный еще в 1843‐м (дата выставлена в конце текста), т. е. раньше, чем «Хорь и Калиныч» Тургенева (по крайней мере, если верить авторской датировке)[735]
. «Фомушка» представляет собой смесь физиологического очерка с рассказом о сельском юродивом (заглавие в первой версии – «Дурак Федя»)[736]. Хилый и слабый от рождения, мальчик поздно начал говорить и значительно отставал в развитии, отчего вырос нелюдимым, замкнутым и в юности в основном пас свиней, ни до чего больше родители его не допускали. Несмотря на задержку в развитии, отец женил Фомушку, однако после смерти родителей жена от него ушла. С тех пор сельский юродивый опустился и стал бродить по окрестностям, нанимаясь на черную работу. Станкевич не случайно заменил имя на ласкательное Фомушка, чтобы еще больше подчеркнуть незлобивость, детскость и беззащитность героя, которому свойствен даже некоторый романтизм: очерк оканчивается сценой ночевки в поле, когда Фомушка, всматриваясь в небо, считает звезды.Трудно говорить о какой-либо глубокой психологизации и субъективации характера Фомушки: жанровая рамка очерка, судя по всему, не оставила Станкевичу возможности прибегнуть к технике прозрачного мышления, поэтому нарратор не предпринимает попыток «прочитать» странную душу героя. Тем не менее «Фомушка», если он был действительно написан в первой половине 1840‐х гг., составляет параллель к тем рассказам из «Записок охотника», где на границе физиологического очерка и концептуализации крестьянских типов рождается новый режим репрезентации простонародья как неизвестной еще и не понятой силы, ждущей «открытия».
Юродивость в 1840–1850‐е гг. была важной моделью осмысления «инаковости» русских крестьян и простолюдинов. Спектр юродивости простирался от героев типа Фомушки (людей с ограниченными возможностями), кликуш («Леший» Писемского), клинически безумных («Мать и дочь» Григоровича) до сектантов («Касьян с Красивой Мечи» Тургенева) и ультрарелигиозных («Африкан» Михайлова).
В каком-то смысле юродивым предстает тургеневский Герасим, уже не раз упомянутый на страницах этой книги. Если в предыдущих главах «Муму» рассматривалась с точки зрения нарративной техники, то сейчас следует поместить повесть еще в один синхронный контекст, непосредственно связанный с проблемой национализма. Речь идет об исканиях Тургенева начала 1850‐х гг., приведших его к сближению с семейством Аксаковых. Во время наиболее интенсивного общения с ними, выпавшего на 1852 г., и была написана повесть, предназначавшаяся для второй части «Московского сборника» (а не в «Современник» или «Отечественные записки»), который был в итоге запрещен цензурой[737]
.В 1852–1853 гг. между братьями Аксаковыми и Тургеневым происходил обмен мнениями о роли допетровской России и ее дальнейшем развитии, о значении допетровской словесности, о «великом деле национальности или народности», по выражению Константина Аксакова. Именно он настойчиво пропагандировал в переписке славянофильский взгляд на русскую историю и будущее, в то время как Тургенев не соглашался с ним и, судя по сохранившимся письмам, продолжал держаться западнической позиции. Так, если Аксаков в письме к Тургеневу в середине 1852 г. (без даты) постулировал, что «мир древний не исчез; он могущественно еще держится у крестьян»[738]
, Тургенев отвечал всему аксаковскому семейству 6 (18) июня 1852 г.:Я эту зиму чрезвычайно много занимался русской историей и русскими древностями; прочел Сахарова, Терещенку, Снегирева е tutti quanti. В особенный восторг кривел меня Кирша Данилов. – Ваську Буслаева считаю я эпосом русским – но к результатам <привело> меня это все далеко не столь отрадным, как Вас, любезный К<онстантин> С<ергеевич> – во всяком случае, к другим результатам[739]
.