Однако и начало оказалось хуже, гораздо хуже, чем он думал. Ему ничего не стоило, заломив комель и прижимая его ногой через определенные интервалы, скрутить лозину, чтобы она не ломалась при вязке, — еще лучше бы на костре подпарить, но костер нужен большой, опасно, — ничего не стоило намотать хомут. А дальше и не получалось — куда что совать и как затягивать? Уже обсохла роса, уже покусывали, словно били малокалиберной пулей, оводы, уже солнце прожгло лучами кроны дубов и пятнами вызолотило траву, слепяще полыхнуло на воде, а те пяток бревен, которые он увязывал и увязывал все утро, елозили и расползались под ногами. На таком плоту не то что с трактором, а и одному плыть опасно: защемит — и поминай как звали. И мало-помалу оживление, с которым приступал к работе, схлынуло, и он начал понимать, что, уж во всяком случае сегодня, на переправу рассчитывать нечего, а если так, надо подумать и о пропитании. Сетенку бы хоть какую, размышлял он, была бы рыбка на жарево — поигрывает вон, пускает круги. И что сковородки нет — не беда, закатав в лопухи и глину, славно можно испечь и без сковородки. Да сетенки-то никто не позабыл, и, стало быть, придется идти в хутор добывать чего ни попадется. Кругом тихо, стрельбы нет — чего не попробовать? Только с оглядкой надо, не то и свои, чего доброго, могут полоснуть пулеметной очередью — поди угадай, что там на уме у солдата, который сидит на другом берегу, иному необстрелянному среди бела дня сам Гитлер привидится…
Кончилось, однако, все благополучно. Не было никого — ни немцев, ни своих, ни жителей. Хутор еще не был занят, но уже мертв — ставни закрыты, двери и ворота на запорах и на всей улице ни поросенка, ни котенка, ни собаки, ни курицы. Будто чума прошла, вымела все живое. В лавке дверь была настежь, и туда он и пошел и наскреб с полпуда муки, а в рассоле открытого бочонка выловил три тощие селедки. На полу похрустывали рассыпанные розовые и синие леденцы, но он не стал их собирать — детская забава, — а соли, сколько ни шарил, не нашел вовсе. За лавкой у рукомойника, прибитого прямо к забору, стояло чистое цинковое ведро, он и его прихватил, сложив туда свою добычу. Несколько раз возникала мысль зайти в какую-нибудь хату, все ведь брошено, все едино достанется немцу, но он так и не сделал этого — «от чужой беды сытость хуже болезни». В это время из хутора Лебяжинского ударили орудия, и снаряды разорвались на высотах за Рыбным, и он, решив, что, возможно, показались немцы, поспешил в лес.
Вернувшись, он торопливо ободрал и съел одну селедку, но вместо ощущения сытости появилась боль в Желудке, и он забрался в свою берлогу. Теперь, порешил он, придется действовать по-партизански, работать только с наступлением сумерек — днем мало ли чего, у немцев под носом сидит. Все же, отоспавшись до полудня, он тут же, возле трактора, снова стал крутить лозу, нарубив ее в глубине чащобы, и не в одном, а в разных местах, чтобы не так было заметно. А едва пали сумерки, опять поел селедки, но только небольшой кусочек, сразу затем напился и взялся перевязывать наново все те же самые бревна. Часа через два, измаявшись, до крови ободрав руки, он попробовал свое сооружение и только плюнул — рогозна, как говорил тот солдат, и рогозна! Неужели он такой бесталанный, такой криворукий, что придется ему все-таки оставить тут трактор — тот самый трактор, который он черт знает откуда тащил через бомбежки, по жаре и пылище? Трактор, на котором он прибыл в армию прямо из колхоза и который был для него как бы кусочком родного дома, семьи, поля? Правда, и трактор теперь был малость не тот, прежде у него всегда было что-нибудь на прицепе — плуг, бороны, сеялка, платформа для перевозки зерна, сани для навоза, а теперь голый крюк да моток троса… Трос! Ах, дурак, ах, баранья голова, — забыл, что есть трос! Да ведь это, если его расплести, черт знает сколько проволоки, а проволока — не лоза, с проволокой он управится, руки к железу привычны. «Ах, голова, голова, — уже отходя душой, корил он себя, — всего одна на весь век дана, и то со придурью…»
Остаток ночи он расплетал трос — сначала на три пряди, потом каждую еще на три. Трос был многожильный, стальной, жесткий, зажать для удобства нечем, и дело шло медленно. Кончил он работу только в середине дня и тут же задремал, а когда проснулся перед закатом, почувствовал такой острый голод, что в мыслях развел нудный спор с самим собой:
«Селедку есть больше нельзя — подохну».
«А чего есть?»
«Так выдюжу».
«Работы вон сколько. Работа без еды — погибель».
«А чего есть?»
«А мука?»
«Теста не поешь, кишки завернет».
«А если испечь?»
«А по костру как саданут!»
«А если ямку сделать? Печку в земле? Прежде умел…»
«То чего не суметь… то не на войне».
«А ты подлинней вырой… Да проволоку сверху накидай, да дерном прикрой. Проволоку тоже отжечь не худо».
«А дым?»
«Чего — дым? От сухих дров дыму — как от цигарки».
«Пахнет…»
«Ну и что? На войне не в диковинку, всегда что-нибудь горит. И ветерок на реку тянет, рассасывает…»