Сегодняшние идеологи вчерашних истин свое политическое благополучие связывают с людскими бедами. «Станет им невтерпеж, и придет наше времечко». Главное свойство народных радетелей – это цинизм без берегов.
Горький вздох человечества: contra spem spero. Тем и живем – без надежды надеемся.
«Я люблю тебя» больше, чем «я очень люблю тебя». Сила не в увеличении, а в сгущении. Это же относится к творчеству.
Творческое время неравновелико. Бывает счастливая минута особой насыщенности и плотности.
Неволе – терпение, свободе – терпимость.
Правда, которая выше нас, – сакральна. Которая вне нас – объективна. Которая в нас – непобедима.
Писательский поселок у Булгакова – Перелыгино. Гибрид Переделкина и Прощалыгина.
Поздняя осень 1991 г. В вестибюле Центрального Дома литераторов у телефонов-автоматов под их эффектными колпаками – два незнакомых служителя муз. Первый – маленький, коренастый, с красным обветренным лицом, хриплым, точно простуженным голосом вколачивает в трубку слова:
– Серега, ты? Это я, Николай. Скажи ему – пусть подает. Не будет осечки – в приемной все схвачено. Не печатался – так еще напечатается. Мы его на вырост берем.
И повторяет со вкусом:
– На вырост!
Рядом с ним с невидимой собеседницей объясняется пожилой господин. Пухлощек, благообразен, опрятен. Душевный замшевый баритон.
– Так вот, милая Ирина Сергеевна. Я сдал статью свою Вере Петровне, она сказала, что вам вручит. Называется «Мое покаяние». Нет, приблизительно пол-листа…
Дожили до веселых времен обнародованных тайн и сорванных покровов. Опубликовано письмо Фурманова Чапаеву – комиссар клеймит командира за «низость», «трусость» и подлые приставания к жене комиссара пулеметчице Анке (называет он ее уважительно Анной Никитичной). Кстати, ее я успел увидеть – была очень толста, очень невежественна, косноязычна, но добродушна.
Когда знаменитый певец Паваротти был еще мальчиком Лучано, он увидел, как один полемист в политическом споре убил оппонента. «Никакой политики никогда!» – сказал себе Лучано в тот день.
Люди дела пренебрегают патетической декламацией. Первые слова Талейрана, когда он узнал, что его назначили министром внешних сношений, бесспорно, весьма разочаровали любителей исторических фраз. Они бы хотели, чтоб он воскликнул: «Франция, ты обретаешь мир!» или: «Франция! Я вплету в твой герб оливковую ветвь!» Черта с два! В неописуемом возбуждении, почти в лихорадке он повторял: «Теперь надо сделать состояние… Огромное состояние… Гигантское состояние…» Ясная, четкая программа, причем без единого лживого слова.
«Нам ли стоять на месте? В своих дерзаниях всегда мы правы». Эти строки из «Марша энтузиастов», равно как и десятки других, таких же задорных и молодцеватых, несокрушимо оптимистических, написал сокрушенный болезнью Д’Актиль (каков псевдоним!), несчастный семит, один из блистательных остроумцев, доставшихся победившему обществу от серебряного века России. Был он мудр и грустен, был мастером рифмы, хлесткой, блестящей миниатюры. Устало мыкался по редакциям, гадал – арестуют или пронесет? Склонялся к тому, что арестуют. Кому он нужен был на свободе с его печальным всевидящим взглядом, с его меланхолическим юмором? Выручил его Дунаевский. Вот он и стал текстовиком: «Труд наш есть дело чести. Он дело доблести и дело славы. К столу ли мы склоняемся, В скалу ли мы врубаемся, Мечта прекрасная, еще неясная, Уже ведет нас за собой».
Подкупающая откровенность Дмитрия Галковского в «Независимой газете» – прямо взывает к «шестидесятникам»: да умрите вы уже, наконец! Будьте, в самом деле, людьми. Высоцкий умер в сорок два года. Вот это благородный поступок.
Когда-то Чехов через Тригорина мягко обратился к коллегам: «Зачем толкаться? Всем места хватит». Никто, однако, его не услышал. Места никогда не хватает. Старые люди воспринимаются всегда как балласт на корабле. Лишь настоящие мореходы знают по опыту, что кораблю необходима «балластная сила».