Выясняется – ничто так не долговечно в своем воздействии, как неутоленная мысль. Что остается в конечном счете от Гамлета – любовь к Офелии или бессонница его разума? Точно так же и от произведения в наследство будущим поколениям переходят не страсти, а проблемы, те самые «вечные вопросы», поиск несуществующих ответов.
Хемингуэй в старости был так же беззащитен, как Фицджеральд в молодости. Все дело в отсрочке.
Общество, зациклившееся на прошлых победах, признается в том, что их нет в настоящем. Не столько любовь к родимой истории, сколько тоска по былому величию или по рухнувшему благополучию.
Информация в этом лавинообразном движении легко обессмысливает жизнь. От тиражирования до исчерпанности – расстояние меньше шага.
Дайте, дайте мне бочку меда, и я даже не замечу вашей ложки дегтя!
Человека, читавшего десятилетиями газету «Правда», ничем не проймешь.
Лет пятнадцать назад в одном театре я смотрел булгаковский «Бег». Спектакль поставлен был в славной традиции «юбилейного представления». Так ставили «Любовь Яровую», «Оптимистическую трагедию», были еще три-четыре пьесы, их вспоминали к октябрьским дням. Вот и «Бег» оказался в этом ряду, в самом деле, дивны дела твои, Господи! После спектакля – у режиссера. В соседнем кресле, словно воробышек, – опрятная, ветхая старушка. Мы с ней помалкиваем, говорит постановщик.
– Вы знаете, для меня эта пьеса вдруг оказалась безмерно личной. Знаете, захотелось выразить, насколько корни сильней соблазнов. Все мое счастье – только вокруг. Все для меня здесь свое, родное. Пусть даже это и против шерсти. Ну, вот приходят из Управления принять мой очередной спектакль, и что-то в нем их не устраивает. Случаются споры, иной раз и резкие, и все равно – это мое!
Старушка слушает очень почтительно, кротко, стеснительно улыбается. Хозяин кабинета спохватывается:
– Ах, Господи, я вас не познакомил! Любовь Евгеньевна Белозерская. Вдова Михаила Афанасьевича.
Я целую пергаментную руку, старушка медленно розовеет. Через минуту мы прощаемся. Когда мы остаемся одни, режиссер мягко разводит руками:
– Конечно, после Елены Сергеевны нельзя сказать так категорически, что вот перед нами – вдова Булгакова. Но так уж и быть, всё же вместе жили, и эта пьеса, в какой-то мере, вдохновлена ее судьбой. Она ведь и есть эта Серафима, тоже была в Константинополе, потом – в Париже, потом – в Берлине. Помоталась по свету, потом вернулась. И видите, благополучно здравствует.
Смотришь вперед, смотришь вокруг, смотришь вслед, смотришь назад, смотришь в зеркало – больше уж не на что.
Когда читаешь иных литераторов, так ясно видишь восторг простолюдина от приобщения к высшим сферам.
Любая борьба опустошает. Даже борьба с самим собой.
Это произведение напоминало доброкачественную опухоль.
Провел свою жизнь в рабстве у свободы.
Образованный Воровский интеллигентно вздохнул: «Нельзя руководить искусством, не умея поддаться его обаянию». Пример либерального большевизма. Что искусством руководить нельзя при любых условиях, он не мог и подумать. Тем не менее ему повезло – не убей его эмигрант в Швейцарии, был бы расстрелян как враг народа.
Идейность – первый шаг к фанатизму.
О, эти первые ученики, последователи, ассистенты, сподвижники! Как они высокомерно греются в лучах своего бесценного солнышка. Тысячу раз был прав Бальзак: «Лучше иметь дело с Богом, чем со святыми».
Но искренне преданные адепты еще опасней, чем своекорыстные. Некий восторженный аристократ под мощным влиянием Паскаля так разуверился в человеческом обществе, что твердо решил постричься в монахи. Родственники едва не убили его учителя-мизантропа.
По-видимому, сильное чувство для философа – слишком большая роскошь. Он недостаточно прост, чтоб с ним справиться. Недаром же все янсенисты были неисправимыми меланхоликами.
Михаил Чехов воспринимал мир как возникшую в беспредельности потенциальную катастрофу. Станиславский устроил для него консилиум из четырех знаменитых психиатров. Что бы он сказал на исходе века? Впрочем, нормальный человек в сумасшедшем доме неизменно выглядит помешавшимся.
Так или иначе, родные артиста наверняка отнеслись к Рудольфу Штейнеру не лучше, чем отнеслись к Паскалю родные будущего монаха.
Вне ритма проза не существует – сбоит, задыхается, превращается в кашу, затемняет, сводит на нет весь смысл. Что мне всего понятней в Белом – это страсть к ритмизованной прозе. Один лишний слог – и все предложение стремительно летит под откос.