Блок страстно мечтал быть национальным поэтом. «О, Русь моя! Жена моя!», «Россия, нищая Россия…» И «Двенадцать» не столько оправдание Революции, сколько желание слиться с народом. Вечная мечта интеллигентов-полукровок!
С младых ногтей чувство литературного одиночества. Никогда не ощущал себя частицей поколения.
Виктор Ногин отказался ликвидировать провокаторшу Серебрякову, ибо она была «дряхлой старухой». Делает ему честь, но занятно то, что «дряхлой старухе» было лишь пятьдесят. Впрочем, это уже двадцатый век. В девятнадцатом – у Тургенева «вошла старуха лет сорока». Человечество, стало быть, молодеет.
Какими бездарными догматиками выглядят те, кто в двадцатых годах поносил и преследовал «Дни Турбиных». И все же… Был ли я готов в 1946–1947 годах посмотреть пьесу о честном немецком солдате, о мечущихся офицерах вермахта? Слово «немец» было во всей стране только синонимом слова «нацист». Борьба и кровь искажают сознание и выпускают наружу инстинкты.
Всегда благодарно думаю об Олеге Ефремове. Он был равнодушен к моей драматургии, но как преданно за нее сражался. Одна «Медная бабушка» отняла у него более четырех лет жизни.
По Толстому, все, что продиктовано сознанием, – ложно, что непосредственно, то и правильно. Так ли? Мы ведь животные темные, бесконтрольные наши порывы опасны. Он же говорит, что дурной человек живет чужими мыслями и своими чувствами. Относительно своих чувств нет сомнения, но ведь и жить чужою мыслью – значит сделать ее своей. Без такой восприимчивости где бы мы были?
Точнее всего о нашем брате сказал непримиримый Паскаль – «ничто в сравнении со всем и все в сравнении с ничем». Воистину «слава и хлам вселенной». Эпитафия нашей гордыне. Недаром он охладел и к науке. Она ведь создана человеком и сохраняет в себе его свойства. Раньше других он ощутил ее этическую неполноценность и оставил физику и математику ради морали и самостроительства. Но, все понимая, он – лишь человек! И сам – со своим культом затворничества – вступил в изначально обреченную конфронтацию с иезуитами. Чем больше мысль, тем больше в ней страсти.
Белый называл идеологию славянофильства «вытяжкой из конкретно возникших западноевропейских идей – вытяжкой для России». Он полагал поэтому, что «славянофилы суть западники в дурном смысле слова». Более двух столетий тянется это выяснение отношений – изнурительно нервное, мучительное, разъединяющее семью и разоряющее дом.
Некогда шумный мир, ныне «песком пожираемый». Где ты, Ниневия?
Где монополия, там бесплодие. В искусстве, в хозяйстве, в земледелии. Монокультура иссушает почву, вызывает ее эрозию. Но монопольная идеология одновременно чревата насилием и неизбежно разрешается – в крови и муках – этим ублюдком.
Коммунизм подписал себе приговор, когда, не желая быть лишь Целью, он предложил себя в качестве Средства.
В магической атмосфере игры естественным образом осуществляется одна из заветных тайн художества – неожиданно сопрягаются полюсы и соединяются крайности. Бесспорно, немецкая литература стоит в нашем веке на трех китах, и все они – один к одному. Герман Гессе и Роберт Музиль не уступают Томасу Манну, а в основательности и капитальности, возможно, даже его превосходят. И все-таки Манн их переживет – в нем больше игры. Это решает.
Муссолини, который знал толк в фашизме, однажды сказал, что «большевизм переродился в славянский фашизм».
На этой непостижимой планете несопрягаемое сопрягается. Наше отечество особенно щедро на противоестественные сочетания. Взять хотя бы гуманистический шовинизм Достоевского.
Что-то непреходяще порочное есть в демократии, в самой идее разумности власти большинства. Когда ж большинство было разумно? И не сегодня все это понято. Когда еще Тит Ливий писал, что «большая часть берет верх над лучшей»? Страшней всего, что выхода нет. Стоит подумать, как хорошо иметь правителем Марка Аврелия, и сразу же приходит тиран. Тогда Калигула или Нерон, ныне – Сталин, Гитлер, Саддам Хусейн. И снова приходится бежать в панике, ужасе и унынии под сень избирательного права, сажать на шею себе прохвостов и неучей и утешаться стихами Бродского: «Ворюги милее, чем кровопийцы».
Когда дело касается эпитета, грубая зримая конкретика всегда выразительней настроения. Непривычные для слуха «длинные движения» настолько лучше «медлительных» или «неспешных».
Жена пишет своему благоверному: «Пьянчуга дней моих суровых».
Все решаем, от чего лучше погибнуть – от невежества или всеведения.
Чтобы воздушный замок парил, он должен казаться обитым железом. Миф и символ взрастают на твердой почве.
Почти ослепшему Александру Петровичу Мацкину предложили ради каких-то льгот вступить в общество слепых – он пришел на собрание, на котором должны были принять его в члены. В грязноватой комнате сидели слепые старцы. Председательствовала энергичная зрячая дама. Она произнесла речь о том, что до 917 года Мацкин стоял бы с протянутой рукой и просил бы милостыню Христа ради, теперь же его защищает общество. После чего она заключила: «Поздравляю вас со вступлением в Общество слепых».