Читаем Зеленые тетради. Записные книжки 1950–1990-х полностью

В любой биографии – много печали. И в человеческой биографии, когда проходишь вместе с героем путь от начала до конца, и в той же биографии мысли, когда прослеживаешь, как она блекнет и исчерпывает себя, и, тем более, в биографии чувства. Я говорю сейчас не о любви, которая обречена исходно, – всякому чувству грозит трансформация, к тому же когда оно держит экзамен на ледяном ветру истории.

Интеллигентскому «чувству вины» выпала странная судьба, в особенности в нашем отечестве. Какое высокое начало – боль за малых сих, за «меньшого брата», да еще исторгнутая из душ крепостничеством, какого нигде на свете не было, сострадание, человечность, участие – и мало-помалу, шажок за шажком, все эти превосходные качества приобретают черты агрессивности, потом – одержимости, исступления и дорастают до нечаевщины. В нашем столетии в трагическом образе все более явственно проступают комически фарсовые черты, не помешавшие тем не менее безумию гражданской войны, террору, духовному вырождению, которое было главным условием существования режима.

Не было желанней мишеней, чем те независимые умы, которые старались увидеть не только поверхностный пласт явления. То отворачивались от Гоголя, то отечески журили Толстого, клеймили Розанова, дружно высмеивали тех, кто «революционному действию» предпочитал «малую пользу».

Великолепный Серебряный век в этом смысле особенно характерен. Был он и недолгим и странным, столь же странным, как волшебное имя, которое ему дали впоследствии. Фон этой нервной и страстной жизни был, безусловно, живописен. И заграничные путешествия с почти непременной зимой в Италии – причащение к святыням искусства – и концерты, и философские диспуты, и вспышки мимолетных романов, и бурные ссоры вчерашних друзей – взрывчаты были идеи и страсти. Конечно же, поначалу тут было нечто и от прямой игры – даже в этой обостренной духовности. В сомнениях, в метаниях, в кризисах отсутствовали схима и тайна, от поисков Бога до любви – все шумно, громко, все становилось неким общественным достоянием. Казалось, что все вокруг ощущали стремительное убыванье озона, хотели им вдоволь, всласть надышаться. Но – что удивительнее всего! – сами же торопили конец.

Дайте им, дайте им атмосферы, «здоровой бури», «весны», революции! И как литературно, как книжно воспринималось ее пришествие! Можно ли было ясно увидеть ее первобытно пещерный оскал в этом потоке понятий и слов, которые на глазах девальвировались, стирались, превращались в труху? «Вечный Полет», «Снежная Вьюга», «Вселенский Мятеж», «Мировая Гроза» (все, разумеется, с большой буквы) – одна болтовня, ни капли рассудка. Какое-то торжество инфантильности. Мужчины еще слюнявее женщин. В этой восторженной логорее, в этой девической экзальтации не чувствуешь ничего мужского. Народолюбие стало радением. Какой уж там «аристократический пафос иронической дистанции», о котором писал впоследствии Томас Манн?! Все испытывают один жгучий стыд за эрудицию, за утонченность, за труд души и работу духа. Куда деваются ум и гордость Блока? Читаешь его переписку с Клюевым и чувствуешь, как ему неудобно за то, что он «барин», а тот «мужик». Все время отмечаешь с досадой подспудную искательность тона.

Что ж говорить о тех, кто помельче? О Городецком или об Ивневе? Все соревнуются между собой во вдохновенном уничижении, все мазохически ждут «возмездия». Даже братоубийственный ад четырехлетней гражданской бойни не отрезвил горячие головы – им истребление миллионов все еще чудилось выражением величия народного духа. Потеряли человеческий облик. Блок патетически призывал «увеличивать запасы жестокости», Маяковский сообщил о себе: «люблю смотреть, как умирают дети», неукротимый Мейерхольд стал «вождем Театрального Октября», облекся в кожаную комиссарскую куртку. Все были готовы черт знает на что, лишь бы снискать благосклонность массы! То было больше чем слепотой, то было трагической ошибкой. Видеть в народах оплоты морали, хранителей первозданных истин бессмысленно уже потому, что всякое множество беспощадно. В нашей народнической словесности с ее тайным и явным подобострастием, с ее почти паточной умиленностью перед страдальцем и богоносцем лишь Чехов и Бунин, отчасти и Горький (в годы прозрения и по причине своих сложных отношений с крестьянством) были способны на жесткую трезвость.

Позднее, в советские времена, эта прилипчивая болезнь, можно сказать, достигла пика, причем в уродливой острой форме. Говорю не об откровенном холуйстве, не о расчетливой толкотне за место в табеле о писательских рангах и борьбе за официальные лавры – тут в ход, разумеется, шли все средства – имею в виду все тот же недуг.

Неприятие всякой индивидуальности стало общественной шизофренией. В сладком чаду эгалитарности все с упоением подхватили бодрый пароль благонамеренности: «Я – как все и ничем не лучше». Лозунг Лебедева-Кумача «У нас героем становится любой» варьировался на все лады: «У нас примером становится любой», «У нас премьером становится любой».

Перейти на страницу:

Все книги серии Критика и эссеистика

Моя жизнь
Моя жизнь

Марсель Райх-Раницкий (р. 1920) — один из наиболее влиятельных литературных критиков Германии, обозреватель крупнейших газет, ведущий популярных литературных передач на телевидении, автор РјРЅРѕРіРёС… статей и книг о немецкой литературе. Р' воспоминаниях автор, еврей по национальности, рассказывает о своем детстве сначала в Польше, а затем в Германии, о депортации, о Варшавском гетто, где погибли его родители, а ему чудом удалось выжить, об эмиграции из социалистической Польши в Западную Германию и своей карьере литературного критика. Он размышляет о жизни, о еврейском вопросе и немецкой вине, о литературе и театре, о людях, с которыми пришлось общаться. Читатель найдет здесь любопытные штрихи к портретам РјРЅРѕРіРёС… известных немецких писателей (Р".Белль, Р".Грасс, Р

Марсель Райх-Раницкий

Биографии и Мемуары / Документальное
Гнезда русской культуры (кружок и семья)
Гнезда русской культуры (кружок и семья)

Развитие литературы и культуры обычно рассматривается как деятельность отдельных ее представителей – нередко в русле определенного направления, школы, течения, стиля и т. д. Если же заходит речь о «личных» связях, то подразумеваются преимущественно взаимовлияние и преемственность или же, напротив, борьба и полемика. Но существуют и другие, более сложные формы общности. Для России в первой половине XIX века это прежде всего кружок и семья. В рамках этих объединений также важен фактор влияния или полемики, равно как и принадлежность к направлению. Однако не меньшее значение имеют факторы ежедневного личного общения, дружеских и родственных связей, порою интимных, любовных отношений. В книге представлены кружок Н. Станкевича, из которого вышли такие замечательные деятели как В. Белинский, М. Бакунин, В. Красов, И. Клюшников, Т. Грановский, а также такое оригинальное явление как семья Аксаковых, породившая самобытного писателя С.Т. Аксакова, ярких поэтов, критиков и публицистов К. и И. Аксаковых. С ней были связаны многие деятели русской культуры.

Юрий Владимирович Манн

Критика / Документальное
Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны)
Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны)

В книгу историка русской литературы и политической жизни XX века Бориса Фрезинского вошли работы последних двадцати лет, посвященные жизни и творчеству Ильи Эренбурга (1891–1967) — поэта, прозаика, публициста, мемуариста и общественного деятеля.В первой части речь идет о книгах Эренбурга, об их пути от замысла до издания. Вторую часть «Лица» открывает работа о взаимоотношениях поэта и писателя Ильи Эренбурга с его погибшим в Гражданскую войну кузеном художником Ильей Эренбургом, об их пересечениях и спорах в России и во Франции. Герои других работ этой части — знаменитые русские литераторы: поэты (от В. Брюсова до Б. Слуцкого), прозаик Е. Замятин, ученый-славист Р. Якобсон, критик и диссидент А. Синявский — с ними Илью Эренбурга связывало дружеское общение в разные времена. Третья часть — о жизни Эренбурга в странах любимой им Европы, о его путешествиях и дружбе с европейскими писателями, поэтами, художниками…Все сюжеты книги рассматриваются в контексте политической и литературной жизни России и мира 1910–1960-х годов, основаны на многолетних разысканиях в государственных и частных архивах и вводят в научный оборот большой свод новых документов.

Борис Яковлевич Фрезинский , Борис Фрезинский

Биографии и Мемуары / История / Литературоведение / Политика / Образование и наука / Документальное
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже