А суетлив ты, князь, рассерженно подумалось, а всё ловчишь – даже сейчас! Мыльню велел топить, в мыльню пойдешь – но ведь не для того, чтобы чистым тебя положили, а только чтобы дух отбить. И для того же, против смрада, велел побольше трав в мыльне напарить – чтобы ясным духом волчий перебить, чтобы кони не почуяли… ибо не веришь ты, что сыновья твои поступят так, как ты им велел… Да и как им теперь верить?! Вот Глеб. Ты думал ему всё передать. Но как теперь передавать, если нет ему никакой веры, если он лжет?! И ничего он не знает, не видит. Слеп он! Ибо если бы ты даже и желал того, о чем он говорил, и если бы Она еще не приходила, но ведь даже и тогда не бывать тебе в Киеве, не сесть на Место Отнее – уж больно много сказано и еще больше сделано за эти тридцать с лишним лет. И если даже ты опять сидел бы в порубе, то нынче не пришел бы к тебе Киев, не вызволял бы он тебя и не нёс к Софии, ибо всем ведомо чрез те сто двадцать пять голов порубленных, что волк ты…
А и волк! А Русь медведь! И ты еще прозреешь, Глеб, и будет так, как я того хочу, ибо кто есть сын отцу – есть стрела, отец же – это лук, и лук крепко натянут, ибо рука, его держащая, – это есть весь наш род, от Буса начиная, и знает род: когда добыча далеко, то лук нужно поднять чуть выше; пусть кажется, будто стрела в небо уйдет, но это не так – а на излете она и сразит, вот только бы ей силы хватило его доспех пробить. А доспех у Мономаха крепок – в двенадцать лет, ты сам так говорил, но до этого ему еще надо взойти по Святополку и вот тогда уже двенадцать лет сидеть на Киеве. Да он когда еще взойдет! А Глебу уже сорок, а прочим сыновьям твоим… Так что, может, Глеб и прав – все это суета, мы сами по себе, Русь по себе. И, может, это Бог так повелел и снова тебя спас: твой сын гонцов перехватил – и смуте не бывать. И нет греха, и радуйся! Ведь рад ты был тому, когда не искусился ты и не пошел садиться в Новгород, крест попирая. Так и теперь: уймись, Всеслав, и без того зажился ты, и без того эти семь дней – великий грех. Она ведь говорила: князь, смирись, всем надо уходить в свой срок. И получается, что если бы ты ушел тогда, так и не принимал бы Угрима, и Неклюда бы не отправлял, Неклюд не побежал бы к Глебу, а Глеб, придя сюда, сказал бы не «Сойди, Всеслав!», а он сказал бы…
Нет, спохватился Всеслав, хватит, надо думать о другом. А думать сейчас хорошо – тихо в тереме, ночь, все спят. Даже Бережки не слышно. В красном углу лампадка чуть мерцает. И если даже встать и подойти, то теперь ничего не рассмотришь – лик черен, строг. А, говорят, в Софии Новгородской после того, как ты ее… Ну да! Писали писари на куполе Спасителя; писали раз, писали два – с рукой благословляющей, но когда утром придут – а Он уже с рукою сжатою, они тогда опять берутся переписывать… И так было три дня, а на четвертый день вошли – а Он опять с рукою сжатою и говорит им: «Писари, о писари! Не пишите Меня с благословляющей рукой, но пишите со сжатою! Я в этой руке держу град Новгород, а когда рука моя разожмется, тогда и будет граду сему скончание!» И убоялся ты Его руки, и не пошел ты в третий раз на Новгород, и по сей день ты рад тому, так будь и нынче рад – гонцов твоих перехватили, ибо Его рука тебя везде настигнет. Его, а не ее, змеи этой, которая…
Тьфу-тьфу, вот вспомнил что! Забудь, Всеслав! Ты на Него смотри! Лик черен, строг, лампадка чуть мерцает. Ночь в тереме, и эта ночь – твоя последняя. Встань, князь, иди!
И он встал. Босой, в одной рубахе, держась за стену, как слепой – пошел. А видел же! Да страшно было, ноги подгибались, вот и держался, чтобы не упасть. Так вышел в гридницу. В печи уголья теплились. Всеслав стол обогнул…
А половицы не скрипели! Он перекрестился, пошел дальше. И вот перед ним дверь в сыновью…
А за ней слышны голоса. Вот так оно и есть, сердито подумал Всеслав, не спят они, рядятся. С тобой они того не пожелали, тебе сказали: не хотим. А сами вон чего! Всеслав толкнул дверь!.. А она не поддалась, она была закрыта. Так, может, постучать, подумалось, окликнуть? Но Всеслав молчал. Стоял возле двери и слушал… Нет, он не подслушивал, а просто слушал голоса. Вот, слышно было, Глеб что-то сказал. А вот Давыд ему ответил… А вот Ростислав… Вот снова Глеб. И говорит, и говорит… А вот опять Давыд. А Бориса не слышно. Борис, небось, лежит; он у окна, в дальнем углу. Борис когда узнал, что Георгий ушел, то сказал: и я пойду. А ты разгневался, и он остался. Борис – не князь. А Георгий ушел и пропал; грех на тебе, Всеслав, не смог остановить, слов не нашел, а был бы нынче здесь Георгий…