Натолкнулись на заборчик. Касаясь зубцов его, идем дальше. Первая площадка, вторая, перед каждым входом — площадки.
А вот и господский дом...
Поднимаемся на второй этаж. Эмилия провела в палату Володи.
Комнату наполняло шумное дыхание. Испуганно метался огонек свечи, и трудно было как следует разглядеть лицо Володи.
— Здравствуй, Вова, — склонился над ним отец и поцеловал его.
Проделал он это, словно ничего не случилось. Без тени волнения и родительской суеты.
— Папа!.. — воскликнул Володя.
Была в этом возгласе и радость встречи, и просьба о помощи.
— Сейчас, сынок, мы во всем разберемся и сделаем, что нужно... Все будет хорошо... О! Пульс у тебя превосходный. Железный пульс!
В этом преувеличении сын угадал желание подбодрить его. И ответил, как будто согласился с отцом:
— Конечно, пустяковая рана. Иначе я задохнулся бы. Ведь легкое прострелено. Вот видишь, дышу свободно, — и он показал, как дышит, сдерживая стон.
Тем временем я выслушал Володю. Нащупал марлевую наклейку спереди, такую же наклейку — сзади. Значит, сквозное ранение. Это лучше, чем слепое... Постучал по груди пальцами — то слишком тупой звук (излившаяся в плевральное пространство кровь), то слишком громкий (воздух).
— Гемопневмоторакс. Закрытый. Откачаем, и все будет хорошо, — сказал я.
После меня бегло выслушал сына Бородин.
— Обними меня за шею, — приказал он Володе. — Вот так... Сейчас ляжем повыше. Тогда дышать будет совсем легко... — Удерживая на весу раненого, Бородин подложил ему под спину подушку. — Отлично. Молодец! — приговаривал он.
Сместив матрац, отец присел рядом на кровать. Облокотился на колени. Двоилась на лбу прядка волос.
За окном глухо рокотала артиллерия, словно в соседней комнате полоскали горло.
О чем думал сейчас Бородин? Наверное, возникали перед ним картины Володиного детства. Когда Володя простуживался или в детской драке повреждал руку или ногу, отец выговаривал сыну. Противный, гадкий мальчишка, за свои вольности и непослушание расплачивается здоровьем! Хотелось и сейчас, видимо, сказать то же самое. Но пуля — не сквознячок, от которого можно уберечься, следуя родительским наставлениям.
— Ты, конечно, сам лез под пули. Я тебя знаю... Всегда отличался неосторожностью, — журил Бородин.
— Пуля — дура... — улыбнулся Володя. — Она не разбирается, куда летит... Просто не разминулся с ней.
Тихонько и несмело приоткрыла дверь Люба Фокина. По лицу ее я понял, что нас ждут в операционной. Встал и направился к выходу. Бородин сделал то же самое.
— Нет, вы оставайтесь с сыном, — придержал я его за локоть.
Бородин запротестовал.
— Нет, оставайтесь! Чтобы оперировать, нужно быть в форме. Голова должна быть ясной. И на душе должно быть спокойно... Иначе трудно стоять за столом, — настаивал я.
— Спасибо. Я буду ждать вашего вызова, — согласился Бородин.
Он проводил меня до двери.
— Вы не слышали хрипов? В здоровом легком? И крови излилось порядочно. И температура есть.
Медики тревожатся о своих близких больше, чем кто-либо: им известны все осложнения, какие случаются при ранениях и болезнях. Своим наблюдениям не доверяют и спрашивают коллег.
— Хрипов не слышал, — твердо ответил я. — Температура не очень высокая. Она должна быть. Вот откачаем кровь, и температура упадет.
— Повторится ли кровотечение? Не поврежден ли какой крупный сосуд?
Я сделал выразительный жест:
— Беспредметные опасения...
Возвращаюсь в операционную. Иду по мокрому двору. «Беспредметные опасения?» Кто может сказать, чем закончится даже ничтожная царапина? А тут — сквозное ранение легких. Вот вторая площадка, первая... Лоснится узенькая кирпичная дорожка. Покачивается фонарь с красным крестом над приемно-сортировочной... Сеет дождик... Темень. И все это — как во сне.
На моем столе уже лежит раненый казах и ждет меня. Свисает ладонью кверху его рука. Раскосые глаза смотрят вопросительно. Он кивнул на руку и спросил, как спрашивают хироманта, угадывающего по линиям ладони судьбу:
— Дохтур, скажи что-нибудь про жизнь?
Казах имел в виду свой пульс.
* * *
Прекрасной выдалась осень в Данилове в 1944 году!
В золото оделись кроны деревьев. Шуршали под ногами опавшие листья. В воздухе плавали паутинки, поблескивая на солнце. Глубоким миром веяло от парка, от тишины, от струящихся на землю листьев!
Мир для этих мест был уже отвоеван.
Однажды, прогуливаясь с Бородиным по парку, мы стали свидетелями непривычной сценки. Плачущая женщина пала ниц перед ксендзом в черной сутане. Поймав руку священнослужителя, она целовала ее и причитала что-то. Неподалеку на подводе корчился в муках бледный человек. Когда мы подошли, ксендз объяснил:
— Нет у нас больницы, и врачей нет. А вы ведь оказываете помощь только раненым... (последняя фраза прозвучала не то вопросительно, не то утвердительно).
Бородин ответил:
— Оказываем помощь всем, кому только можем...
— Это — Стефан Боянович, крестьянин из Данилова, а это, — ксендз показал на женщину, — его жена, Юзефа. Помоги вам бог!
Ксендз перекрестил больного, вернулся к женщине и ее перекрестил привычным небрежным жестом, каким стряхивают воду после мытья рук.