— А куклу свою принесла? — спрашиваю Юлю (я обещал ей сделать «настоящую» куклу).
— Принесла. Вот, возьмите, — передает мне куклу Юля.
Ее кукла — это полено, закутанное в тряпочки и цветные лоскутки.
— Какая же это кукла? Нет у нее глазок, щечек, ротика... Она ничего не видит и ничего, наверное, не ест... Сейчас мы ее оживим...
— Вы же доктор — оживите...
Беру ком ваты, обматываю марлей. Это — головка. Обрызгиваю ее водой. Чернильным карандашом рисую брови, глаза с ресничками в виде лучиков, вместо носа — две крупные точки — ноздри, и губы — пухлые, надутые. Юля тут же дает ей имя Зося.
Бережно укладывает ее на локоток. И... обещает нашлепать, если она не будет слушаться.
Всех раненых Юля обходит и показывает свою новую «настоящую» куклу.
— А за куклу мне что-нибудь причитается? — останавливаю я девочку.
Она устремляется ко мне, взбирается на колени, обвивает мою шею ручками и целует.
У меня словно что-то оборвалось в груди.
— Хочешь, я нарисую тебе слоника? — удержал я ее своим новым обещанием.
— Нарисуйте, нарисуйте мне слоника... — обрадовалась Юля.
Слон всегда мне удавался. Волнистая спина, голова, хобот. И четыре столба — ноги. Потом завиточек — хвост. Маленькое существо выражает шумный восторг.
— Слоник, слоник! — кричит она и хлопает в ладоши. — А зачем слону такой длинный нос?
— Им он наказывает непослушных слонят, — объясняю я.
Юля смущена, ее терзает какая-то своя мысль и, наконец, она тихо говорит: — Как ему, должно быть, бедняжке, трудно, когда он простуживается... такой нос вытирать...
Подобных слонов я когда-то рисовал своей дочке, И вел с ней почти такой же разговор.
Сегодня утром я получил из дому письмо. В нем сообщалось о болезни дочери — крупозная пневмония. Письмо шло три недели. Что с ней сейчас? Наверное, уже здорова. Я не верю дурным предчувствиям.
В Восточной Пруссии
«Добить фашистского зверя в его логове!» — звал приказ, который прочитал нам Каршин накануне наступления советских войск на Восточную Пруссию.
И раненые, и весь личный состав госпиталя слушали слова приказа, затаив дыхание: «Настал долгожданный час»...
Мы стоим на самой границе Восточной Пруссии. С этих мест началось фашистское нашествие. Сколько несчастий оно принесло миру! Не просыхают от слез глаза матерей. Земля покрылась могилами, дымы крематориев заслонили небо и солнце. Люди разучились смеяться, петь и плясать. Люди устали от войны, от крови, от фронтовых скитаний, от бесконечных утрат. И вот теперь над головой зверя, в самом его логове, занесен меч, и нет для этого зверя места на земле, куда бы он мог скрыться или отступить. Сгинет зверь — и весь мир облегченно вздохнет!
Когда Каршин кончил читать, его окружили раненые. Они сбрасывали повязки и требовали немедленно выписать их в части. Коммунисты Гомольский, Ярматова, Фокина обратились к Лазареву с рапортами: «Откомандируйте нас на передовую». Лазарев дымил трубкой и скандировал: «Армия — это дисциплина. Будете там, куда вас назначили, а не там, где вы хотите быть».
Шестеро раненых все-таки сбежали. Среди них — офицер Карнаухов, командир роты автоматчиков. Он смог пройти только деревню — дальше не хватило сил.
Его подобрали поляки и внесли в избу на окраине Данилова. Я выехал к нему...
— Это бессовестно, — укоризненно распекал я его. — Похоже на то, что вы это сделали из желания оказать посильную поддержку врагу. Во-первых, вывели себя из строя, а во-вторых, поставили под удар госпиталь...
Офицер уставился на меня немигающими глазами.
— Ваши мать и отец живы? — спросил он тихо и почти враждебно.
— Живы...
— А мои погребены под Мценском... Сестру угнали в Германию. И эта рана, — он коснулся своей груди, — огнем жжет мое сердце...
Ночью объявили приказ, и с рассветом мы должны были покинуть Данилово.
Январским днем 1945 года наш госпиталь выезжал в Германию.
К этому времени в отделениях было около пятидесяти раненых. Возник вопрос: кого с ними оставить? Гомольского? Бородина? Не хотелось расставаться со старым доктором. Мы сработались и хорошо друг друга понимали. Гомольский же был менее опытным, иногда самонадеянным. Володя, сын Бородина, поправлялся медленно. Взять с собой Бородина — снова разлучить с сыном. И лет доктору много. На вопрос Лазарева, кого оставить, я твердо ответил: «Бородина».
Начальник госпиталя согласился и объявил Бородину приказ.
Бородин выпрямил сгорбленную спину, одернул гимнастерку. Но бравого вида не получилось: плечи не расправлялись. Одно плечо, через которое перебрасывалась портупея, было ниже другого. Своих желаний он не высказывал.
— Когда принималось решение, — сказал Лазарев, — исходили только из соображений службы... Спасибо вам за все!..
Начальник сказал лишь то, что не могло задеть самолюбия и патриотических чувств доктора.
Уже совсем рассвело, когда мы покинули господский двор. Из толпы провожающих выделилась фигура Бородина. На лице его была и трогательная зависть и душевная тревога за наши судьбы. Прощально взмахнул рукой.
Никогда не забуду я этой минуты!..