Подсевшая в вагон полоумная бабка была беззубая. Толстым, рыхлым языком беспрерывно облизывала губы, крестилась, снимала платок, показывала наголо остриженную голову и громко кликушествовала: «Никто из вас не гарантировован от этого, никто не гарантировован… Я двоих детей в блокаду похоронила, один сын на Ладожском погиб. Всего шестерых имела. Съедутся, бывало, все, а у меня корова двенадцать литров молока давала, я всё им выпаивала. А теперь никто из деток меня принимать не хочет… Хворобой, вишь, стала. Поехала вот щас к сыночку, а он мне – от ворот поворот». И опять высовывала язык и крестилась. Разговор с ней никто не поддерживал. Тоску её выслушивали вполуха.
Узлы. Чемоданы. Махра. Обрывки разговоров: «А у нас что? Сом да налим ещё не перевелись. Щурят много. Поверишь, сандалию мне одна каналья прокусила…» «Зайдёшь в сельпо – на полках одни тазы да кастрюли. Жратвы никакой. Хана!»
К ночи на одной из станций в купе подсел «дядько». Определив себе в собеседники соседа, тоже завел разговор о рыбалке, а потом, притушив бас, стал его вразумлять:
– Ты что ж, не слыхал про эти подземные заводы? Да их тьма под коркой, которую мы с тобой топчем. Там такие, брат, ракеты собирают, что, если их запустить, они и звезды посшибают… Мозгов-то в стране хватает. Они и дают рецепты, как тонны железа переплавить в эти снаряды… Такая вот, брат, под нами начинка имеется… А знаешь, сколько эти секретные заводы кадров глотают?.. То-то и есть…
При слабом накале лампочек вечерами в вагоне всё становилось едва различимым. Лёжа на своей полке, я не могла, да и не пыталась разглядеть говорившего. Только слышала, как плотно в его голосе перевиты экзальтированная гордость за государство и страх перед ним.
Я не читала газет с поры тридцать седьмого года, когда страницы пестрели разоблачениями «врагов народа» и требованиями граждан страны уничтожать этих «нелюдей». Однако умонастроение многолюдья, в гущу которого я попадала в лагерные и послелагерные годы, насыщало более истинным знанием того, что происходило с человеком и государством. Сейчас, в поезде на Урал, охота поговорить – пусть приглушённым голосом – на запретную тему вооружений показалась в новинку. Делиться такого рода сведениями по-прежнему было рискованно, поэтому лучше вот так, не поинтересовавшись именем соседа и своего не выдав, перекинуться словцом, а через пару часов сойти с поезда с надеждой никогда более не встретиться с собеседником: так и пронесёт Господь…
Днём, глядя в окно, я дивилась лесным массивам, сплошняком покрывавшим уральские предгорья. Услышанное про «начинку» земли подрывало миролюбие картины и небылицей не казалось.
Ехала я бог весть в какую даль. Хотела верить, что самоотдачей сумею восполнить свой непрофессионализм. Может, как-то что-то и получится?
История с Димой… Предположения набегали, занижая образ друга, которого я знала так много лет. Если наша поездка на юг не более чем мимолётный роман, тогда я ни про жизнь, ни про человека ничего не понимаю. Может, его испугало, что у меня есть сын? Но и это не всё объясняло.
Одни сутки сменялись другими, серыми, скупыми. Дождь назойливо барабанил о железную крышу вагона. Всё было так, как есть. Без красок. Без иллюзий. Без лжи и фальши. Но ведь и без былых кошмаров. Маячило обещание пусть безрадостного, но – выздоровления.
Из пассажиров купе дальше меня ехали двое – отец с четырнадцатилетним сыном. Узнав, что я еду в Шадринск на работу, они стали просвещать меня: до революции там разводили и откармливали гусей для царского стола, потому до сих пор тамошних гусей называют «знаменитые шадринские». Отец служил лесничим. Жили они вдвоём в лесу. Дружно управлялись с хозяйством. Мальчик в школу не ходил: далеко было. Чему-то его обучал отец. Наслушавшись подробностей об их лесной жизни, о зверушках и птицах, я вообразила, что оба отрешены и от всего городского, и от людей. И вдруг на третий день пути, поутру, едва я проснулась, мальчик, глядя на меня чистейшими, невинными глазами, объявил:
– А знаете, блондинка, я вас сегодня во сне видел.
Опешив от «блондинки», я поинтересовалась:
– Что же ты видел?
– Видел, что вас не отпускал от себя какой-то седой мужчина. И называл вас – Тамарой.
Ну сущая ведь мистика, право. Дрёму с меня как рукой сняло.
– А как вас на самом деле зовут? – спросил провидец.
– Прибавь к тому, что во сне увидел, отчество: Владиславовна.
Одна ошибка затесалась в мальчишеское сновидение: седой мужчина меня – «отпустил». И всё-таки: что это? Никому я в вагоне не представлялась. В разговоры ни с кем, кроме них, не вступала.
– Не нравится мне, – заметил тем временем подросток, – что настроение у вас какое-то нестоящее, не наше.
– Хорошее у меня настроение,
– Ну,
Раздобыв лист бумаги и карандаш и забравшись на третью полку, четырнадцатилетний лесничий принялся что-то усердно писать. Закончив, гордо протянул мне своё сочинение: