Браваду его как рукой сняло. Он тут же измученно, чётко сказал:
– Ты уже разгромила меня и всё вокруг. Ты это уже сделала. Так погоди немного. Совсем немного, раз этого не отменить.
– Че-го ты хо-чешь?
– Выслушай меня до конца.
– Что ещё не сказано? И – зачем?
– Затем, чтобы помочь мне устоять на ногах… Ма я об этом рассказать не могу. Ни сейчас, ни потом. Она не вынесет. А ты – должна выслушать!
Стрелки на часах показывали далеко за полночь. Я хотела быть не здесь, а возле Димы. Но это беспощадное, пригвоздившее к месту слово Бориса: «Должна»… Каким образом он каждый раз отыскивает эти глубинные пункты недоразвитой натуры? Его просьба выслушать не возымела бы надо мной силы, если бы я сама не несла в себе этого порабощающего
Во всех подробностях Борис стал рассказывать о спровоцированной охраной кровавой бойне между русскими и узбекскими уголовниками. О том, как они добивали друг друга кусками водопроводных труб, свезённых к кухне; как русские подожгли барак с узбеками, из которого стали вываливаться живые факелы; как в безумии предсмертного метания люди догорали в зоне, а с вышек косили из пулемётов тех, кто кидался к заградительной проволоке; как окровавленного Бориса пожалел какой-то уркач, втащил в чужой барак со словами: «Ты ж одной ногой на воле, падло, спрячься». И как утром именно его вызвал к себе командир охраны. Приказал пойти в уцелевший от пожара отсек барака и переписать оставшихся в живых узбеков. Идти предстояло к тем, кто готов был зарезать первого же русского.
– Там находились вконец озверевшие люди… Я распинался перед ними, Том, что-то доказывал. До сих пор не понимаю, как они дали мне выйти оттуда…
Бориса бил озноб. Меня тоже. Я понимала состояние ввергнутого в жуть человека, его потребность рассказать об этом другому, но поражалась, как расчётливо Борис выбрал время для страшной исповеди. И сама, с безупречностью точно выверенного прибора, отмечала, что теряю и Диму, к которому так стремилась, и Бориса, который по-гэбистски «крошил» ненавистную ему часть моей жизни. Страшная история о бунте уголовников прикрывала нашу с Борисом схватку. Всем, что было дано Богом, что было генетически заложено в нас, мы бились за жизненно необходимое для каждого. Не пресекая этого хлещущего отчаянием и недобрым умыслом потока, я проигрывала битву. А пресечь исповедь Бориса означало для меня тогда предать всё, чем мы были связаны не только с ним, но и с Димой, с Александром Осиповичем, с Хеллой, с Колюшкой.
Подспудно я ещё пыталась сообразить, где находится район, в котором мы с Димой поселились. Я помнила номер трамвая, на котором приехала, название остановки и дом напротив нее. Транспорт, понятно, уже не ходил. Было около трёх часов ночи. Я окаменело дослушивала нечеловеческую историю Бориса.
– Бога ради, оставь меня, иди к Ма, – попросила я наконец пощады.
В половине шестого утра, перед тем как кинуться к первому трамваю, я лишь на минуту вышла из комнаты. Вернувшись, увидела на столе исписанный почерком Бориса листок бумаги. Я могла бы присягнуть, что до той минуты листка там не было. «…Ты просишь, чтобы я сразу приехал к тебе, дорогой мой человек? Так и намерен сделать. Только несколько дней побуду с Ма. Спасибище тебе за всё. Откликаюсь на твою любовь и нежность. Всё у нас с тобой сложится самым распрекрасным образом. Уверен в этом. Ни в чём не сомневайся. Жди меня…» Нетрудно было догадаться, что это письмо к дочери Цили Борисовны – Вере. Она приезжала в Микунь к матери, освободившейся из лагеря, и Борис писал её портрет.
Ход? Такой нечистый? У-у, как жгуче он стеганул по душе. Сорвав с вешалки пальто, я со всех ног бросилась к входной двери… Дорогу мне преградила Александра Фёдоровна:
– Что происходит, Томочка? Пожалей меня. Объясни. Борюнька не в себе… Ему без тебя нет жизни. И ты сама не своя. Мне страшно за вас обоих.
Я выбежала за дверь. Она за мной. И уже там, на лестнице, из меня, более всего желавшей оберечь приютившую меня Борину Ма, вырвалось самое из всего беспощадное:
– Я не смогла полюбить Борю, Александра Фёдоровна. Не смогла. Мы с ним связаны. Он друг, но я деревенею, когда он прикасается к моей руке. Ничего не могу с собой поделать. Он не разрешал вам говорить, но я вышла замуж. Простите меня – вы. Я перед вами виновата больше, чем перед ним. Простите, если только сможете…
…На секунду я задержалась, ожидая её упреков, гнева… Но, готовая бежать вниз, как вкопанная остановилась, услышав нечто непредвиденное:
– Боже мой! Так же, как у меня с его отцом? Днём душа в душу, а подходил вечер – я стыла.
– Александра Фёдоровна, простите меня…